Выбрать главу

«И ты мне не веришь тоже?» — спросила она Родиона с жалкой улыбкой.

«Я ничего не знаю. Я далеко, мне некогда. Мы выползаем на огневой рубеж. Их уже видно, и какой-то бежит мне навстречу. Мне до него ближе, чем до тебя. Сейчас один из нас умрет».

И правда, он выглядел тревожно, возмужавший от загара и худобы. Серые струи реки текли сквозь него.

Подошедший милиционер сказал Поле, что нельзя так долго стоять на мосту. Он делал вид, что листает ее паспортную книжку, а сам разглядывал Полино лицо. Слава богу, он ничего пока не слыхал о деятельности Вихрова!.. По бессознательному влечению Поля поднялась к Василию в девяти азиатских шапках{21} и двинулась вдоль кремлевской стены. Мавзолей был закрыт. Поля дважды прошла мимо, потому что в один раз не успела рассказать всего о себе человеку, который лежал там за мраморной полированной стеной. Вся Полина исповедь, включая биографию и перечень отметок в школьном аттестате, уложились в полтора конца. Ленин сказал, что нехорошо тратить время на личные горести, когда армией оставлены Смоленск и Киев. Он сказал также, что самочувствие советского человека складывается не только из отношения к нему пусть даже самых больших людей, но и от сознания размеров собственного труда, вложенного в бессмертное дело социализма. А когда спускалась к реке, прибавил вдогонку, что верит ей, и, если только не ослышалась, назвал дочкой. Вся река жизни затихла — и сердце и пожар в руке, — пока он говорил с нею. На это ушел весь день. Синие тучи наползли на город, пока дотащилась до Благовещенского тупика. Шумней галчат перед дождем ребятишки выкрикивали свой каравай. Восемь этажей показались Поле за восемнадцать: лифтерша накануне из патриотических побуждений ушла на завод… Небо потемнело, двухдневная жара сменялась предчувствием разрядки. Варя прибежала за минуту до грозы.

Тут выяснилось, что сдача неприятелю Вереи на целых два дня ускорила срок ее отъезда в прифронтовую полосу. «Если тебе это так нужно, Поленька, ты можешь поехать с нами… Думаю, что ненадолго. У тебя останется целая неделя до экзаменов». Беззвучно сверкнуло на горизонте, и синий холодок тишины повис над городом. Ветер запарусил платье на Варе, высунувшейся на балкон поостыть от бега. О, ей бы на Енгу сейчас, за весла, да чтоб пенистые гребешки по воде! Вообще она хорошела, статней становилась в непогоду, когда получали оправданье ее здоровье и излишний в городе запас прочности, а Поля подумала с тоской, насколько эта некрасивая девушка умней, чище и нужней людям, чем она сама.

Еще не начиналось. Где-то в померкшем небосклоне ворчливо и глухо прокатился гром. Опять закричали дети, помогая разродиться грозе.

— Милые, как же они стараются!.. — заметила Варя, словно в музыку вслушиваясь в детский крик внизу. — Будто хотят отпугнуть войну. Боже, как хорошо могли бы жить люди! — и покачала головой.

Дрожащими руками Поля накрывала на стол, и вдруг из перевязанной ладони выскользнула любимая Варина чашка. То была фамильная ценность, подарок дулевских мастеров Павлу Арефьичу на память о совместном партизанстве в гражданскую войну. Особой красоты в ней не было — только суровая, по девственно белому фарфору, надпись о мире хижинам и войне дворцам. Обернувшись на звон, Варя увидела слепительные черепки на полу, залитые молнией, и почти черный румянец испуга на Полиных щеках. Все скопившееся за эти дни вырвалось наружу. Ливень грянул одновременно по всей Москве. Он зыбунами ходил по крышам, захлестывал в комнату, превращаясь в туман и брызги, так что Полина подушка тоже оказалась мокрой. Напрасно Варя старалась утешить подругу. Тучка стояла прямо над Благовещенским тупиком. Можно было дивиться, как в такой маленькой умещалось такое отчаянье. И едва ливень в два могучих маха промыл застойный воздух, горная свежесть разлилась по Москве.

Еще вся в слезах, шаг за шагом, Поля раскрыла свою тайну, а Варя перевязывала ей руку и качала головой: неизвестно, какая из двух ранок была опаснее для жизни. Получалась грустная повесть о том, как постепенно Поля теряла отца, — с того давнего вечера, когда впервые в пашутинском чулане со статейкой Грацианского в руках оплакивала свое горе, вплоть до того, как образовалась защитная привычка даже на школьных тетрадях возможно неразборчивей надписывать отцовскую фамилию и, называясь, переносить в ней ударение на первый слог. Легче было бы примириться с сознанием полной бездарности своего отца, даже с сиротством, чем с этими липкими, расплывчатыми политическими обвинениями Грацианского, особенно зловещими в свете недобрых сводок с фронта.