Граф Хвостов любил посылать, что ни напечатает, ко всем своим знакомым, тем более к людям известным. Карамзин и Дмитриев всегда получали от него в подарок его стихотворные новинки. Отвечать похвалою, как водится, было затруднительно. Но Карамзин не затруднялся. Однажды он написал к графу, разумеется, иронически: «Пишите! Пишите! Учите наших авторов, как должно писать!» Дмитриев укорял его, говоря, что Хвостов будет всем показывать это письмо и им хвастаться; что оно будет принято одними за чистую правду, другими за лесть; что и то, и другое нехорошо.
— А как же ты пишешь? — спросил Карамзин.
— Я пишу очень просто. Он пришлет ко мне оду или басню; я отвечаю ему: «Ваша ода, или басня, ни в чем не уступает старшим сестрам своим!» Он и доволен, а между тем это правда. [22, с. 273.]
Преданный страсти к славолюбию и известности, граф Хвостов из чувства первого и ради последней, по дороге к его деревне (село Талызино в Симбирской губернии), по которой он часто ездил, дарил свои сочинения станционным смотрителям с непременным условием, однако ж, вынуть из книги его портрет и украсить им стену, поместив под портретом царствующего императора, находившимся на каждой станции. [22, с. 273–274.]
Нет того плохого стихокропателя, у которого не встретилось бы нескольких стихов, достойных памяти. Такие три стиха отысканы даже у графа Д. И. Хвостова. Например:
1) Потомства не страшись — его ты не увидишь!
2) Выкрадывать стихи — не важное искусство.
3) Украдь Корнелев дух, а у Расина чувство!
А Ф. Воейков, этот злой и ехидный зоил, говаривал всегда, когда у графа Хвостова случался порядочный стих: «Это он так, нечаянно промолвился». [2,1]
Однажды в Петербурге граф Хвостов долго мучил у себя на дому племянника своего Ф. Ф. Кокошкина (известного писателя) чтением ему вслух бесчисленного множества своих виршей. Наконец Кокошкин не вытерпел и сказал ему:
— Извините, дядюшка, я дал слово обедать, мне пора! Боюсь, что опоздаю; а я пешком!
— Что же ты мне давно не сказал, любезный! — отвечал граф Хвостов, — у меня всегда готова карета, я тебя подвезу!
Но только что они сели в карету, граф Хвостов выглянул в окно и закричал кучеру: «Ступай шагом!», — а сам поднял стекло кареты, вынул из кармана тетрадь, и принялся снова душить чтением несчастного запертого Кокошкина. [22, с. 275.]
В Летнем саду, обычном месте своей прогулки, граф обыкновенно подсаживался к знакомым и незнакомым и всех мучал чтением этих стихов до того, что постоянные посетители сада всеми силами старались улизнуть от его сиятельства. Достоверно известно, что граф Хвостов нанимал за довольно порядочное жалование в год, на полном своем иждивении и содержании, какого-нибудь или отставного, или выгнанного из службы чиновника, все обязанности которого ограничивались слушанием или чтением вслух стихов графа. В двадцатых годах таким секретарем, чтецом и слушателем у графа (…) был некто отставной ветеринар, бывший семинарист Иван Иванович Георгиевский. Он пробыл не сколько лет у графа, благодаря только своей необыкновенно сильной, топорной комплексии; другие же секретари-чтецы графа, несмотря на хорошее жалование и содержание, более года не выдерживали пытки слушания стихов; обыкновенно кончалось тем, что эти бедняки заболевали какою-то особенною болезнью, которую Н. И. Греч, а за ним и другие петербургские шутники называли «метрофобией» или «стихофобией». [22, с. 14–15.]
Более удачные из произведений графа Хвостова не пользовались его авторской любовью. Он питал ее к тем из своих стихотворений, которые кто-то очень удачно называл «высокой галиматьею» (sublime du galimatias). К числу этого рода виршеизвержений графа Дмитрия Ивановича принадлежат в особенности изданные им в 1830 году стихи: Холера-Морбус. Они напечатаны были в большую четверку in quarto и заключали в себе ряд ужасающих стихотворных невозможностей. Они были изданы в пользу пострадавших от холеры. Тогдашние газеты, в особенности «Северная Пчела» Греча и Булгарина, подтрунивали над этим великодушным даром его сиятельства и давали прозрачно чувствовать и понимать, что если граф сам не скупит всех экземпляров, продававшихся по рублю… то пострадавшие от холеры не увидят этих денег, как своих ушей.
На этот раз вышло иначе, чем обыкновенно случалось с изданиями графа, т. е. что из публики их никто не покупал и они оставались бы навсегда в книжных лавках, если бы их не скупали секретные агенты графа, секрет которых, впрочем, был шит белыми нитками, почему всех этих агентов графа книгопродавцы знали в лицо, как свои пять пальцев. Напротив, к великому удивлению автора, книгопродавцев и публики, посвященной в тайну чудака-графа, его стихотворение «Холера-Морбус», отпечатанное в количестве 2400 экземпляров, дало в пользу благотворения более 2000 рублей, разумеется, как тогда считали, ассигнационных, что, при тогдашней ценности денег, составляло порядочную сумму. Эти деньги поступили в попечительный холерный комитет, находившийся под председательством тогдашнего генерал-губернатора (тогда еще не графа) Петра Кирилловича Эссена (о котором русские солдаты говорили: «Эссен умом тесен»). Граф Хвостов, восхищенный этим успехом, поспешил препроводить к графу Эссену еще тысячу рублей, при письме, в котором упоминалось, что «Бог любит троицу, эта третья тысяча препровождается к господину главно-начальствующему в столице». Но, на беду, старик граф Дмитрий Иванович не вытерпел и нафаршировал письмо своими стихами. Такой официально-поэтический документ поставил Петра Кирилловича Эссена в тупик, в каковой, впрочем, его превосходительство сплошь да рядом становился. Говорили, что генерал-губернатор, возмущаемый тем, что официальное отношение написано в стихах, хотел было отослать обратно и деньги с просьбою прислать его при отношении по форме. Но его правитель канцелярии, петербургская знаменитость того времени, действительный статский советник Оводов, которому Петр Кириллович, хоть и православный немец, плохо произносивший по-русски, всегда рекомендовал «зудить» (вместо «судить») по законам, — дал своему принципалу благой совет принять деньги, хотя оне и присланы при стихотворном письме, которое, однако ж, несмотря на массу разных рифм, представляет чистейшую прозу. Письмо графа было тотчас занесено во входящий реестр и, как следует, занумеровано журналистом генерал-губернаторской канцелярии. [22, с. 10–11.]