Наиболее показательным в этом отношении является круг чтения, в котором отражаются социально-политические и философские взгляды писателя. Сюда входят «История английской революции» Гизо и Луи Блан, «Письма об эстетическом воспитании человека» Шиллера и Гегель, Шлоссер и де Кюстин. Преобладание в списке исторических и политических трудов позволяет сделать вывод о направленности интересов Герцена и неосуществленных мечтах его юности, о которых он часто вспоминает в дневнике: «Я с страстным чувством обращаюсь иногда назад, далеко назад к ребячеству. Как богато хотела развернуться душа, и что же вышло, какое-то неудачное существование, переломленное при первом шаге»[80]. Приведенная запись наглядно показывает, что дневник Герцена отразил не психологическое (индивидуация), а социально-историческое самоосуществление личности, поиски путей и средств к этому осуществлению. Не случайно дневник велся в промежутке времени, разделяющем два важнейших события в судьбе молодого мыслителя – окончательное возвращение из ссылки и отъезд за границу. В этот период Герцен острее ощущал противоречие между жаждой действий на общественном поприще и невозможностью ее удовлетворения. И здесь дневник (как это не раз бывало с другими авторами) выполнял компенсаторно-заместительную функцию. В пределах своих жанровых возможностей он помогал осуществить нереализованную потребность в общественном действии посредством мысли, анализа: «Мое одиночество в кругу зверей вредно. Моя натура по превосходству социабельная. Я назначен собственно для трибуны, форума, так, как рыба для воды. Тихий уголок, полный гармонии и счастья семейной жизни, не наполняет всего, и именно в ненаполненной доле души, за неимением другого (курсив мой. – О.Е.), бродит целый мир – и бесплодно и как-то судорожно»; «Боже мой, какими глубокими мучениями учит жизнь, ни талант, ни гений! В мышлении все мое»[81].
Таким образом, функциональное своеобразие дневника Герцена составляют три элемента: психологический, идейный и социальный. Дневник запечатлел новый этап роста сознания автора, аккумулировал комплекс философско-исторических и политических идей и взял на себя функцию, компенсирующую социальный опыт личности.
Отчетливо прослеживается психологический рубеж, делящий весь текст дневника на две части, в дневнике А.В. Дружинина. Знаком завершения периода индивидуации служит запись под 11 июня 1853 г., в которой критик бросает взгляд на прошлую жизнь и проводит разделительную черту между минувшей юностью и наступившей молодостью. Здесь автор прощается со счастливым прошлым и в форме лирического обращения шлет ему слова благодарности: «Где то время, когда вид какого-нибудь домика заставлял мое сердце биться сильнее <...> Я сижу теперь в теплый, но серенький вечер под окном <...> и говорю: «О моя юность, о моя свежесть!»[82].
С этого момента функция дневника преобразуется. Медленно, но настойчиво Дружинин очищает записи от «психологии» и теоретических рассуждений и придает им форму и стиль повествования о событиях прошедшего дня. Вместе с содержанием записи меняется и способ ее оформления: текст приобретает характер оперативного отчета, в отличие от пространного рефлективно-аналитического или квазихудожественного рассуждения.
Первая датированная запись второй части дневника делит его не только с точки зрения функции, но и в плане пространственно-временной организации событий. Вся предшествующая датировка носила условный характер: для юного автора важнее было время его сознания, психологического роста, нежели физическая наполненность пространственно-временного континуума. Внешние объективные события долгое время проецировались на психику и переживались автором субъективно, на уровне душевных движений.
С момента обретения духовной целостности время и пространство не воспринимаются Дружининым лишь как формы сознания. Датировка в дневнике приобретает последовательный и конкретный характер, а сами записи синхронно отражают подробности прошедшего дня. С топонимической точностью писатель называет свое местопребывание и формой настоящего времени уточняет хронологию событий: «Я сижу теперь <...>»[83]. Время перестало быть для Дружинина условной формой, которой можно манипулировать в зависимости от причуд фантазии или рациональной установки. Дружинин невольно ощущает объективный ход времени и удивляется развившейся у него способности прилежно воспроизводить это движение: «Четверг, 29 октября. Чем нелепее и неистовее идет мое время, тем аккуратнее ведется дневник»[84].