Мне нравилось отстраненное (и действительно колдовское) сияние Колдуна на закате - полуметаллическое-полуледяное. Он как бы противостоял буро-багровым сполохам и, обессиленный, сам угасал лишь с последней зарницей. Устало уходил в ничто, в черноту, в ту самую тьму, что и весь окружающий мир, но уходил по своей, недоступной для смертного мира, дороге - не по красной, кипящей тропинке спектра, а по фиолетовой, ледяной. Там, в той черноте, где встречаются две бесконечности, Колдун соединялся с миром и вновь возникал на рассвете, Черной, очерченной алым трезубой громадой возвышался над небом Марьина Оврага. Не в небе, а над.
Марьин Овраг (долина Маринер) издавна был и остался единственной обитаемой областью Марса. Его полмиллиона квадратных верст с двумя душами (в среднём) на каждой вытянулись почти на четверть экватора. Колдун-Гора обосновалась в самой широкой части этой царапины, где от стенки до стенки было без малого двести верст, и своими отрогами, перегородившими Марьин Овраг, образовала естественную границу между графством Марсо-Фриско и СМГ.
Она была так высока, что двумя их трёх своих пиков насквозь пронзала верхний, коллоидный слой атмосферы, а Северный Шлем был лишь на полверсты ниже края Оврага. С точки же зрения альпинизма, это была не гора, а торчащее недоразумение: пятитысячник, если считать от подошвы, и вершина с отрицательной высотой от среднего уровня поверхности планеты.
И в этом тоже была пренебрежительная Колдунова отстраненность: быть ниже среднего уровня, но возвышаться над миром, живым и смертным...
А может быть, Северный Шлем на закате просто напоминает мне Землю? Он голубой и высокий (но Земля - голубее и выше). Он недостижим для меня (но на Землю я всё же вернусь!..). Он чем-то похож на мою планету - вот и всё его колдовство. Правда, тогда непонятно, чем же он нравится коренным марсианам. Ведь во всем остальном наши вкусы не соприкасаются. Ни вкусы, ни взгляды, ни устремления.
Ну, какие могут быть воззрения и цели у живущих в канаве? Куда им стремиться, если не вон отсюда? И о чем тут мечтать, как не о том, что снаружи? Ан не тут-то было.
Человечий мир Марса, как странная плесень, расползся по дну гигантской четырехтысячеверстной канавы, не помышляя выдираться на поверхность. Он знает: там холодно, пусто и голо. Он лепится и льнет ко дну; к теплу, к рыхлым наносным грунтам. Он шумно дышит и возится под упругим самоштопающимся одеялом их коллоидных газов - реликтом зачаточной планетарной инженерии, когда-то на века сработанным забытыми поколениями первопроходцев. Человечий мир Марса брюзжит, но довольствуется своим убогим существованием, кляня объективные трудности и полагая свое долготерпение героическим. Он поддерживает это существование единственно за счет того, что позволяет глазеть на себя нескромным обитателям иных миров Диаспоры давным-давно обжитых, возделанных, плодоносящих...
Наверное, это звучит оскорбительно для марсиан. Пожалуй, не следует проводить подобные параллели вслух. Но иногда бывает трудно удержаться. Тем более трудно, что за такие параллели здесь не бьют плетьми, не штрафуют и даже не выказывают вам свое неудовольствие. Наоборот, их почему-то называют здесь "сермяжной правдой". Их сладострастно смакуют - как редкий, почти натуральный продукт, Как диковинный овощ отдалённо земного происхождения, сумевший произрасти на местной почве и приобретший неповторимую дальнерусскую горечь, ценимую лишь знатоками. "Сладкий горошек", вышибающий слезы из глаз. Дурманная жвачка из прессованных головок горчайшего мака, от которой лично меня пронесло через все отверстия.
А Петин жует, крепчая духом и телом. И Мефодий не сразу, но тоже привык. И поповна Аглая пожевывает не без удовольствия. И я уж не говорю про самого батюшку, отца Елизара, у которого вся борода в жеваном маке!
Может, и я когда-нибудь стану жевать? Месяц, ну два, ну год - и привыкну? Может, меня для того и держат здесь, чтобы я привыкал. Чтоб, осознав, согласился с возможностью (а там, глядишь, и с неизбежностью) существования в канаве. Вот осознаю, и сразу отпустят. Ведь отпускают они хоть кого-нибудь, не всех же держат. Взять сегодняшнего сухонького интеллигента с разновысокими плечами - он не первый и не последний раз на Марсе, сам говорил. Всё ему тут уже примелькалось, ничто не странно: ни "сладкий горошек", ни поющие устрицы, ни даже битье плетьми с возможным опубличиванием оного... Привыкну, осознаю, соглашусь - и сразу меня отпустят. Силком выдворят. Лети, марсианин, птичкой, распространяй марсианскую жисть на Земле и в Диаспоре!..
Гос-споди, и до чего только не додумаешься во тьме.
А тьма была уже полная - абсолютная тьма обступила меня в турбокаре и мой турбокар. Даже белого креста не видать было на синем капоте, не говоря о бугорках, прыгавших мне по колеса. Но всё-таки я уже трижды переставал трястись и катился по ровному. Значит, с курса не сбился, баранку держу как влитую, твердой рукой, и по четвертой проплешине, последней и самой обширной, не промахнусь. Да и в куполе у Мефодия наверняка что-нибудь светится. Не слишком ярко, чтобы не привлекать опричников, но достаточно заметно для неопытного туриста, заблудшего в чуждой ночи на чужом турбокаре.
Когда под колесами опять стало ровно, я, не меняя курса (рука тверда!), проехал ещё сто сорок саженей по спидометру и остановился. Если бы я ни на сажень не отклонился от курса, я бы смял капотом купол Мефодия и выехал с другой стороны, так как радиус нашей идеально круглой проплешины ровно сто тридцать семь саженей. Но я, разумеется, отклонился, хотя и не более, чем на половину радиуса. Купол стоял либо слева, либо справа от меня и чуть позади.
Вырубив подсветку приборов, я стал всматриваться в черноту за боковыми стёклами салона. Ни за правым, ни за левым стеклом ничего не усматривалось; это меня слегка озадачило. Или Мефодий зачем-то сидит в темноте, или я всё-таки промахнулся и попал не на ту проплешину. Очень сильно промахнулся, версты на две вправо и на три-четыре вперед. Сколько было на спидометре, когда я раскланивался с Гороховым Цербером?.. От калитки до купола почти точно одиннадцать верст, и если бы я тогда посмотрел на спидометр... но я не посмотрел.