Выбрать главу

То обстоятельство, что класс военной аристократии (в самых разных культурно-исторических ситуациях) обязан своим появлением связке «военный вождь — походная дружина», вряд ли у кого может вызвать сомнения. Ключевой вопрос здесь другой — когда и вследствие чего в традиционном сообществе с завидным постоянством совершается переход власти от жреческой касты к касте военной — а если точнее, то в сообществе, которое как раз после и в результате данного перехода, собственно, и перестает быть традиционным. Каким образом традиционная модель, целиком и полностью ориентированная на сохранение от века данного status quo и не имеющая по сей причине даже исторической памяти — за ненадобностью, поскольку индивидуализированные «исторически значимые» сюжеты суть всего лишь акциденции, ничего не значащие в сравнении с неизменностью раз и навсегда заведенного порядка — дала брешь и начала постепенно перерастать в модель историческую. Где время перестало ходить по кругу и начало вытягиваться в историю, где героическое деяние стало важнее космогонического мифа, где жрец стал прорицателем при воине.

Посмею высказать предположение, что без кардинальных изменений в значимости (и в первую очередь пищевой значимости) маргинальных, то есть чисто мужских, «волчьих» территорий, этого произойти не могло. Традиционная модель, прекрасно приспособленная для того, чтобы «перемалывать» юношескую агрессию — с одной стороны, обеспечивая за ее счет безопасность границ, а, с другой, поддерживая выгодный демографический баланс и избавляя зону общего проживания от возможных нежелательных проявлений этой агрессии — предполагает выраженную оппозицию «обильного» центра и «скудной» периферии. До тех пор, пока агрессивное и голодное (во всех физиологических и социальных смыслах) «волчье» меньшинство зависит от центра как от вожделенной зоны изобилия и «окончательного воплощения», инициация будет важна не как состояние, а как возможность возвращения в «утраченный рай». Но стоит только маргинальной территории обнаружить собственные источники существования, и центростремительный баланс рискует перерасти в центробежный.

Первым толчком такого рода, опрокинувшим целый ряд европейских, передне- и среднеазиатских традиционных сообществ был, вероятно, переход от неолитической и ранне-бронзовой земледельчески-собирательской модели к преимущественно скотоводческой модели эпохи поздней бронзы и железа. Именно к этому времени относится первая, не затухающая с тех пор волна «великого переселения народов», довольно странного процесса, при котором целые племена без всяких видимых причин становятся вдруг необычайно агрессивными и приобретают выраженную тягу — не к перемене мест, смею заметить, но к приобретению и освоению новых территорий. Скотоводство резко сместило баланс сил во взаимоотношениях центр-периферия, повысив пищевую ценность — а, следовательно, и самостоятельность — маргинальных территорий, и, к тому же, радикально изменив «качество» источников пищи. Если пищевая модель, основанная на земледелии, предполагает высочайшую степень территориальной «связанности» и «не-экспансивности», в силу, прежде всего, мотиваций чисто магических (успешная традиционная прокреативная магия возможна только на «своей», «знакомой» автохтонной земле; захват чужих земель если и не вовсе лишен смысла, то крайне рискован с магической точки зрения: возможно только медленное и постепенное «приращивание» к своему), то скотовод прежде всего мыслит категориями количественными. Он вынужденно подвижен, он оценивает землю скорее по качеству травы и наличию источников воды, а не по степени удаленности от центра. И — главное, чужую землю с собой не унесешь. Но чужую отару вполне можно сделать своей. А окончательную точку в этом процессе поставило, вероятнее всего, овладение сперва колесом, а потом и техникой верховой езды. Резко возросшая мобильность фактически лишила «внешнюю», «волчью» зону естественных внешних границ, и превратила в Дикое Поле весь мир — за исключением центральной, «культурной» его части, где продолжало жить и здравствовать традиционное сообщество.