В человеческом документе Герой как будто равняется Автору, но это равенство кажущееся и ложное […] Автор человеческого документа есть […] существо нетворческое, т. е. все тот же Герой. […] Он – Автор лишь в том смысле, что механически записывает мысли и чувства Героя. В нем творчество либо сознательно заменено исповедью – тогда мы имеем дело с заблуждением, с художественной ересью… либо оно есть… простое самозванство[114].
В статье «Над вымыслом слезами обольюсь» (1934), а позднее – в книге «Умирание искусства» (1937) Владимир Вейдле выводит разговор за пределы контекста эмиграции и в свою очередь сетует на «вторжение документальности» в современную европейскую литературу:
В журналах, даже серьезных, но боящихся «отстать от века», различным «подлинным документам» отводится более почетное место, нежели роману, рассказу и стихам. […] Литература вообще… предлагает читателю… сырой материал, сырую действительность, пусть ничем особо не искаженную, но автоматически воспринятую, мертвую, не оживающую в нас, не рождающую никакого образа именно потому, что воображение не произвело над ней животворящей и организующей работы[115].
Анализируя послевоенную европейскую литературу в статье «Человек против писателя» (1937), Вейдле отмечает ее основной недостаток: из-за чрезмерной сосредоточенности на своей личности писатели часто не способны в полной мере раскрыться в творчестве. Диспропорция между человеком и писателем особенно отчетливо проявляется у тех, кто родился в конце XIX века и в ранней юности пережил войну, – таких как Марсель Арлан, Анри де Монтерлан, Пьер Дриё ла Рошель и Эрнест Хемингуэй:
Их книги живы, поскольку в них живет память о пережитом и мучение живого человека; но их личный опыт, будучи единственным духовным содержанием этих книг, слишком узок и одновременно слишком общ, чтобы переработать весь наличный материал и дать ему исчерпывающую форму. […] Книги таких писателей… интересны ровно постольку, поскольку интересны их авторы. […] И, конечно, всегда были книги, важные только, как свидетельства, как «документы», как нечто «человеческое», но, кажется, прежде не существовало книг, которым именно эта человечность мешала бы стать искусством[116].
Вейдле усматривает диспропорциональное сочетание человека и писателя у Д.Г. Лоуренса и Ф. Мориака – в их произведениях, по его мнению, исповедальность и назидательность разрушают волшебство вымысла. Ту же тенденцию он обнаруживает и у авторов русской диаспоры, «где души обнажены, почти как на войне, и борьба за сохранение (хотя бы и духовное) голого “я” мешает ему стать личностью и раскрыться в творчестве»[117]. При этом литература в более привычном понимании – литература разработанных приемов, жанров и эффектов – продолжает существовать, но современному читателю она кажется полностью оторванной от жизни:
Читатель поэтому и обращается к биографиям и автобиографиям, к психологическим и прочим «документам», что жизнь и человека он находит только в них. Движимый тем же отвращением и той же потребностью, «документы» начинает предлагать ему и сам писатель. Вместо романа или драмы пишет он воспоминания, исповедь, психоаналитические признания, вроде тех, какие требуются от пациентов Фрейда. В худшем случае излагает нормальную или клиническую биографию своих знакомых; в лучшем (все-таки в лучшем) рассказывает о себе, выворачиваясь наизнанку по возможности полнее, чем кому-либо удалось вывернуться до него. Иные авторы пишут нарочито наперекор литературе: в беспорядке, уличным языком, не сводя никаких концов с концами; в Германии их развелось множество после войны; французов, менее привычных, тем же способом напугал и восхитил Селин[118].
Свой тонкий (пусть и предвзятый) обзор современных эстетических тенденций Вейдле заключает тирадой, направленной против человеческого документа:
Безблагодатная исповедь никого не изменила и не изменит. Разоблаченное нутро – такая же ложь, как и красивые слова. Бесформенность и формализм, документ и пустая техника – явления равнозначные, симптомы того же распада. […] Предмет «человеческого документа», только человек, есть умаление подлинного человека[119].
К той же теме обращается и Константин Мочульский – и тоже в контексте западной литературы. Причину кризиса романа он видит в кризисе воображения; у послевоенного поколения воображения не осталось вовсе, оно оперирует документами и фактами и в творчестве своем опирается только на память и реальность. Однако, несмотря на все усилия, средний уровень документального жанра остается достаточно низким. Мочульский считает, что элементы вымысла способны преобразить документальный жанр, и в качестве примера гармоничного сочетания документальности и художественного воображения приводит литературные биографии Андре Моруа: помимо прочего, они удовлетворяют критерию художественной правды. По мнению Мочульского,
116