«Не из эпикуреизма, не из усталости и лени, — писал в 1862 году И. С. Тургенев, — я удалился, как говорил Гоголь, под сень струй европейских принципов и учреждений». На Запад звали его не личные интересы, но соображения о благе народном. «Мне было бы 25 лет, — я не поступил иначе, не столько для собственной пользы сколько для пользы народа». Именно И. С. Тургенев так же, как и другие русские либералы, полагал, что «русский народ консерватор «par excellence», что он «самому себе предоставленный неминуемо вырастает в старовера, вот куда его гнет, его прет». Как утверждал другой русский либерал Кавелин, «мы, русские, народ действительно полудикий, с крайне слабыми зачатками культуры». «Односложность делает развитие нашей государственной и общественной жизни медленным, вялым, бесцветный; индивидуальной выработки, строгой очерченности форм, точных юридических определений и ответственности нет ни в чем». Это именно тот взгляд на русский народ и русскую историю, который до некоторой степени можно возвести к Чаадаеву, хотя он и не был либералом, а скорее, одним из предвозвестников нашего радикализма; тот взгляд, который до сегодняшнего времени повторяется в либеральных кругах. В крайней своей формулировке он утверждает, что русская история просто белый лист бумаги, исписанный посредством чужих сил чужими буквами; в более мягкой — что она похожа на западную, но все процессы в ней медленны, лишены красочности и запоздалы. Прекрасно сформулировал этот взгляд однажды молодой Катков: «Уж вот почти тысяча лет, — писал он, — как начал понимать себя народ русский. Сколько лет!.. На что же были употреблены они? Что же было проявлено жизнью народа в их течении?.. Взгляд на древнейшую русскую историю пробуждает в душе томительное чувство. В самом деле унылое зрелище представляется взорам позади нашего исполина. Далеко, далеко тянется степь, далеко — и, наконец, исчезает в смутном тумане… Там, в той туманной дали показываются какие-то неопределенные, безразличные призраки, там так безотрадно, так пусто; колорит такой холодный, такой безжизненный»… Отсюда уже видно, как, по мнению западников, можно оживить эту мертвечину: движением от степи к морю. Один из самых выдающихся наших историков западнического толка С. М. Соловьев довольно любопытно пытался обосновать отсталый характер нашей истории таким противопоставлением степи морю, откуда и вытекало у него оправдание дела Петрова. Наша история была степной, а степь не располагает к развитию умственных сил. В степи русский богатырь мог встретить разве только другую, неодухотворенную, «азиатскую» физическую силу, с которой и можно бороться только физически. Наоборот, с грозною стихией моря можно бороться «не иначе как посредством знания, искусства». На море неизбежно встречались люди «противоположные кочевым варварам» — люди «богатые знанием, искусством, у которых есть что позаимствовать, и когда придется вступать с ними в борьбу, для нее понадобится не одна физическая сила». Принадлежа к степной Азии, мы неизбежно были чужды «нравственных сил», «европейского качества» и необходимо погрязали в «азиатское количество» — так говорит наш западник, забывая, что количество, скорее, есть принцип новой европейской культуры, а глубокая Азия в лице своих великих религий служила не количеству, а качеству. Впрочем, для нашего западника эти азиаты, вроде индийцев, есть «самый мягкий, самый дряблый народ», который не умел «сладить с прогрессом», пожелал уйти от прогресса, от движения, возвратиться к первоначальной простоте то есть пустоте — в состояние до прогресса бывшее». И если, несмотря на все наше азиатство, мы принадлежим «и по языку и по породе к европейской семье, genus Europaeum», как писал Тургенев и как думали все западники; если «нет такой утки, которая, принадлежа к породе уток, дышала бы жабрами, как рыба», то, поистине, мы самый наипоследний европейский народ, самая дрянная европейская утка. Что же в таком случае нам делать, как не окунаться в европейские струи или окунать в них тех, кто сам окунаться не может. Программа либерального западничества, стало быть, только методами отличалась от программы западничества реакционного. Петр европеизировал русский народ ремнем, его потомки — военными поселениями, русский либерал предлагает отдать его в культурную учебу по всем правилам западного гуманизма. «Что же делать? — спрашивает Тургенев. — Я отвечаю, как Скриб: prenez mon ours — возьмите науку, цивилизацию и лечите этой гомеопатией мало-помалу». Европейские культуртрегеры из «немцев», желавшие выбить из русского «азиатскую бестию», были, следовательно, аллопатами, и даже преимущественно хирургами, русский либерал — это гомеопат. Такова основная разница при общности взгляда на русский народ как на объект культурной медицины.