Как и у многих соотечественников-литераторов, денег на достойное знакомство с французской столицей у Толстого не хватало.
Уже на третий день пребывания в Париже он записал в дневнике: «Встал поздно, копался долго дома с порядком, поехал к банкиру, взял 800 франков, сделал покупки и перешел» (Л. Толстой перебрался из гостиницы на квартиру в пансионе. — Авт.).
А вскоре Лев Николаевич отправил письмо в Россию Дмитрию Яковлевичу Колбасину, который помогал в издательских делах журнала «Современник».
«…Вот я уже слишком 1,5 месяца живу в Париже и уезжать не хочется, так много я нашел здесь интересного и приятного…
А теперь понемногу принимаюсь за работу, но идет медленно — так много других занятий…
Огромное количество русских, шляющихся за границей, особенно в Париже, мне кажется, обещает много хорошего России в этом отношении. Не говоря о людях, которых взгляд совершенно изменяется от такого путешествия, нет такой дубины офицера, который возится здесь с б…ми и в cafes, на которого не подействовало бы это чувство социяльной свободы, которая составляет главную прелесть здешней жизни и о которой, не испытав ее, судить невозможно. Ежели не поленитесь, сообщите мне кое-какие новости литературные…
Да нет ли возможности пересылать сюда журналов? Как идут дела продажи? Нет ли денег! Рублей 500 мне бы были не лишни через месяц. Ежели есть, хотя и меньше, то перешлите мне кредитов от дома Бранденбурга и комп, в Москве, но и в Петербурге должна быть контора. Прощайте, любезный друг, пожалуйста, отпишите словечко, я отвечать буду аккуратно.
Забота о переживаниях и настроениях Тургенева все же не помешала Толстому изучать Париж. Хотя с Иваном Сергеевичем, судя по дневнику, он встречался чуть ли не каждый день.
«…Утром зашел Тургенев, и я поехал с ним. Он добр и слаб ужасно. Замок Fontainebleau. Лес. Вечер писал слишком смело. Я с ним смотрю за собой. Полезно. Хотя чуть-чуть вредно чувствовать всегда на себе взгляд чужой и острый, свой деятельнее».
Эта запись была сделана, когда Лев Николаевич и Иван Сергеевич отправились на несколько дней из Парижа в Дижон, с остановкой в Фонтенбло.
«…Ходил с Тургеневым по церквам. Обедал. В кафе играл в шахматы. Тщеславие Тургенева, как привычка умного человека, мило. За обедом сказал ему, чего он не думал, что я считаю его выше себя…
Встал поздно. Тургенев скучен. Хочется в Париж, он один не может быть. Увы! он никого никогда не любил. Прочел ему «Пропащего». Он остался холоден. Чуть ссорились. Целый день ничего не делал…
Наконец возвращение в Париж и снова изучение города.
… пошел с Орловым в Лувр… Зашел к Тургеневу. Нет, я бегаю от него. Довольно я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, невозможно…
Поехал в Версаль. Чувствую недостаток знаний… Пошел в Folies Nouvelles (театр оперетты, пантомимы. — Авт.) — мерзость. «Diable d'argent» («Чертовы деньги» — так называлась феерия в цирке. — Авт.) тоже…
Ездил смотреть Pere-Lachaisa (кладбище Пер-Лашез)…
6 апреля. Больной встал в 7 час. и поехал смотреть экзекуцию (Лев Николаевич наблюдал за казнью убийцы Франсуа Рише). Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом — смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу. Нездоров, грустно, еду обедать к Трубецким».
И во время первой заграничной поездки молодого писателя одолевали раздумья о смысле жизни, о законах политики и искусства, о будущем человечества. Даже в коротких дневниковых записях и письмах из Парижа Лев Николаевич размышляет над тем, что впоследствии войдет в его великие творения.
Боль и страдание любого человека — это и мои боль и страдания, — этот принцип уже был принят Толстым во время пребывания во Франции. Литературоведы отмечали, что в письмах Льва Николаевича 1857 года ощущается сознание личной ответственности за происходящее в обществе.
Из Парижа он сообщал своему старшему товарищу Василию Петровичу Боткину: «Я имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казнь. Кроме того, что погода стоит здесь две недели отвратительная и мне очень нездоровится, я был в гадком нервическом расположении, и это зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина (гильотина. — Авт.), посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога. Справедливость, которая решается адвокатами, — которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, — говорят противуположное. С теми же формальностями убили короля, и Шенье (поэт, казненный в Париже в 1794 г. — Авт.), и республиканцев, и аристократов…