Выбрать главу

Не всегда книги «Посредника» под редакцией Черткова и Бирюкова выходили аккуратно и быстро. Вмешивалась и препятствовала цензура. Красный карандаш цензора разгуливал по печатным страницам, и нередко на обложке и титуле книги появлялось зловещее слово «арест» и указывалось подлежащее изъятию количество экземпляров и ставился штамп: «Главное управление по делам печати, библиотека неповременных изданий, уничтоженных по суду».

Единственный экземпляр попадал в эту уникальную библиотеку, а весь тираж предавался огню. Сжигали тайно и сжигали публично. В Уральске, например, администрация проявила особое «усердие»: костер из книг, не одобренных министерством просвещения, пылал на площади посреди города. Однако, невзирая даже на эти средневековые способы препятствий, книга пробивала себе путь в народ.

Одновременно с широким изданием книг «Посредника» Иван Дмитриевич продолжал по-прежнему издавать картины и книжки лубочного содержания. Они также находили сбыт в деревне, там, где читатели, осилив азбуку, еще не успели набить себе оскомину на лубочных изданиях.

Сытинское производство росло. Расширялась типография, увеличивалось число усовершенствованных машин. Один за другим стали открываться его собственные книжные магазины в крупных городах России.

Писатели охотно шли к нему, предлагали свои услуги. Сытин иногда спорил с ними, но всегда находил общий язык, – он умел кончать всякий спор миром.

…Сытин полностью доверял книжной редакции товарищества, однако предпочитал принимать от авторов рукописи сам, непосредственно. Возьмет рукопись, посмотрит, разборчив ли почерк, взглянет, сколько в ней страниц, взвесит на руке, прикинет в уме, каким тиражом может выпустить, на какого читателя рассчитывать, и скажет цену:

– Гонорар такой-то, могу сейчас выдать аванс, если хотите.

Кто из авторов не хочет аванса! Сытин откладывает рукопись в сторону, пишет записку в бухгалтерию…

Бывало и раскричится:

– Да что вы! По миру меня хотите пустить? От вашей книги я предвижу убыток…

Побрякает на счетах: выходит убыток такой-то.

Как-то, еще давно, в первые годы своей деятельности, когда Сытин сам издавал и сам продавал лубочные картины, к нему в лавку пришел взлохмаченный и рассерженный поэт-ярославец Леонид Николаевич Трефолев.

Пришел и, не здороваясь с издателем, закричал:

– Как понять прикажете? Как? В вашей лавке продается картина «Камаринский мужик»! Это моя песня! А что с ней наделано в литографии? Название изменено, текст искажен, фамилия автора не указана!.. Ох ты, господи еси! Неужель я неизвестен, как писатель, на Руси?!

– Тише, тише, все уладится, – пытался смирить его Сытин. – Я хочу работать, развивать общее дело. Не надо шуметь. Мы еще друг другу пригодимся.

Отношения издателя с поэтом наладились, но гонораром Трефолева осторожный и скуповатый Иван Дмитриевич не баловал. А поэт, как и многие из пишущей братии, нуждался. Сытин любил его, уважал. Читал его злые вирши в «Осколках» и в рукописях и считал, что некоторые из стихов небезопасны для самого автора.

Подразумевая конституцию, разговоры о которой докатывались в Россию из-за границы, Трефолев написал восемь строчек «О жар-птице»:

Затемним опять садочекИ отправим эту птицуПри записке в десять строчек,Под конвоем за границу.И в записке скажем, дружноЕвропейцев всех ругая,Что жар-птицы нам не нужно,А пришлите… попугая!..

Бывало и покрепче. Придет Трефолев в сытинскую книжную лавку и «пробует» на посетителях свое творчество:

– И в Стамбуле конституция, —Сидор Карпыч мне сказал, —А у нас лишь проституция, —И на деву показал…Разговоров политическихОпасайся на Руси,А о девах венерическихБез опасности проси…

Кто-то смеялся, кто-то хмурился, кто-то предостерегал поэта:

– Поберегайтесь, такие штучки не для печати, и даже не для ушей…

– Вы хоть под пьяну руку в полицейском участке не прочитайте такое, – говорил Сытин Трефолеву, – здесь люди свои: в одно ухо вошло, а в другое вышло. А то ведь всякие есть. Другой прискребется – раз-два и в Сибирь, а там поди разбирайся. Освободили мужика от помещика, а языку человеческому полной свободы еще нет, да и не предвидится!..

– Всем известно, Иван Дмитриевич, – отвечал Трефолев, – что язык у нас – это скрытая за зубами безвольная штуковина. Русский язык всегда в немилости находился, за злые слова в прежние времена его напрочь отрезали у веселых скоморохов. А что касается русских поэтов, то у них с языка частенько срывалось и такое, что нелюбо было царям. После убийства царя-«освободителя» к словам поэтов, писателей стали относиться с наивысшим подозрением. Цензуре дано право – урезать, глушить, выбрасывать. Пиши о чем угодно, но «устои» не тревожь. А как их не тревожить, коль от «устоев» в народе неустойчивость!.. Хотите, прочитаю новые стихи о роли поэта в наше время, какой она должна быть с точки зрения блюстителей порядка? – спросил Трефолев и стал развертывать смятую тетрадку.

– Погодите, Леонид Николаевич, я сначала дверь запру, чтобы пока посторонние не входили…

– А не бойтесь, Иван Дмитриевич, от моих стихов трон не пошатнется и господь с небеси не сверзится…

Расстегнув косоворотку, чтобы легче дышалось, Трефолев прочел свое новое стихотворение «Пиита»:

Раз народнику-пиитеТак изрек урядник-унтер:«Вы не пойте, погодите,Иль возьму вас на цугундер!»Отвечал с улыбкой робкойНаш певец, потупя очи:«Пусть я буду пешкой, пробкой,Но без песен жить нет мочи.Песня в воздухе несется,Рассыпаясь, замирая,С песней легче сердце бьется,Песня – это звуки рая.Песне сладкой все покорно,И под твердью голубоюПеснь не явится позорноНизкой, подлою рабою.Песня – радость в день печальный,С песней счастлив и несчастный…»Вдруг – свисток. Бежит квартальный,А за ним и пристав частный.Отбирают показанияТвердой, быстрою рукою:«Усладили вы терзанияРусской песней, но какою?Вы поете о народе.Это вредно, пойте спроста:„Во саду ли в огороде…“,„Возле речки, возле моста“.Много чудных русских песенКак пииту вам известно…Мир поэзии не тесен,Но в кутузке очень тесно».Внявший мудрому советуДнесь пиита не лукавит:Он теперь в минуту этуЛишь Христа с дьячками славит.

Трефолев кончил читать. Все в лавке молчали, переглядываясь.

– Ну, как? – спросил поэт, вытирая с лица пот.

– Да ничего. Складно получается и занозисто, я, пожалуй, такое не стал бы цензуре показывать. Не пустят, – отозвался Сытин. – Не знаю, Леонид Николаевич, будешь ли ты крупно шагать и далеко ли ты ушагаешь. А помнить русский народ тебя не перестанет, и за «Камаринскую» и за «Дубинушку»… А твоя песня «Когда я на почте служил ямщиком» вместе со звоном колокольцев разносится по всем трактам и проселкам матушки Руси. Какая прелесть! – Сытин не вытерпел и затянул нараспев первые слова этой песни.

– Спасибо, Иван Дмитриевич, спасибо, уважили добрым словом, – растроганно проговорил Трефолев, – хотел я вас «казнить» за моего «Камаринского мужика», да уж ладно, Иван Дмитриевич, бог вам судья. А для вашего, купеческого брата бог всегда милостив…

Частенько заезжал в Москву и бывал у Сытина малоизвестный, а в наше время и совсем незаслуженно забытый, но по-своему интересный писатель Алексей Будищев.

Выглядел он интеллигентно, что называется, «держал фасон по писарю». Прежде чем войти к Сытину в рабочий кабинет, где тот сидел очень мало, Будищев спрашивал сотрудников: «Каково настроение благодетеля?..»

И если ему отвечали, что Иван Дмитриевич сегодня еще никого не журил и настроение его никем не испорчено, Будищев, хрустя кожаным портфелем, заходил к издателю в кабинет, раскланивался честь по чести и деловито излагал свою просьбу. Сначала он выражал благодарность Ивану Дмитриевичу за выпущенные ранее книги «Солнечные дни» и «Пробужденная совесть».