Даниил верил, что власть над Москвой вручена ему богом, избравшим московского князя орудием промыслов своих, и потому все, что он делал для возвышения Москвы, бесспорно справедливо и единственно возможно.
А ведь Москва за считанные годы возвысилась необычайно, раздвинула свои рубежи от Оки-реки до Нерли-Волжской. Московские наместники полновластно хозяйничали в переяславских и коломенских волостях. Московские ветры раскачивали на смоленском древе град Можайск, и он был готов упасть как перезрелый плод в руки Даниила Александровича, и Протасий Воронец уже готовил подклеть с крепкими запорами для последнего можайского князя Святослава Глебовича, не без умысла выбрав ее рядом с тюрьмой бывшего рязанского владетеля Константина Романовича. Где-то впереди уже начинал маячить великокняжеский стол, и Даниил мысленно благословлял сыновей на великое дерзание. Сам он не успел…
Привыкнув к исключительности княжеского положения, Даниил никогда не задумывался, почему князь возвышен над остальными людьми. Просто так всегда было и так всегда будет, потому что так оно есть! Женам главы — мужи, а мужам — князь, а князю — бог, и в этой триединой формуле место Даниила было предопределено при рождении, как и всем людям, на земле живущим. Отец Даниила был князем, и дед тоже, и прадед, и прапрапрадеды, и сыновья Даниила тоже будут князьями, и внуки.
Удел князя — властвовать, удел прочих — повиноваться.
Но и жизнь самого князя не свободна. Вся она расписана заповедями, жесткими и непреодолимыми, как крепостные стены. Многомудрый князь Владимир Мономах собрал княжеские заповеди в поучении[131] детям своим и иным людям, и Даниил с детства принял эти заповеди в сердце свое. Ибо верно сказано, что исполняющий заповеди дедов и прадедов своих никем не осужден будет, но восхищения достоин!
«Молчи при старших, слушай премудрых…»
«Имей любовь со сверстными[132] своими и меньшими…»
«Держи очи долу, а душу горе…»
«Научись языка воздержанью, ума смиренью…»
«Понуждайся через нехотенье на добрые дела…»
«Вставай до солнца, как мужи добрые делают, а узревши солнце, пищу прими земную, постную иль скоромную, какой день выпадет…»
«До обеда думай с дружиною о делах, верши суд людям, на ловы[133] выезжай, тиунов и ключников расспрашивай, а после полудня почивай, после полудня трудиться грех…»
«Не ленись, ибо леность всем порокам мать; ленивый что умел, то забудет, а что не умел — вовсе не научится…»
«На дворе все верши сам, не полагайся на тиуна да на отроков, понеже бывает — неревностны они и своекорыстны…»
«На войне полками сам правь; еденью, питью и спанью не мироволь, блюстись надобно ратным людям от пьянства и блуда…»
Одни заповеди Даниил, севши на самостоятельное княжение, продолжал исполнять, а другие отставил, потому что, к примеру, зачем князю молчать при старших и держать очи долу, если он старее всех старейшин в Москве? Но главным заповедям Даниил не изменял никогда и потому считал себя в жизни правым.
Память услужливо подсказывала воспоминания о прошлых благодеяниях, которых Даниил никогда не чуждался, о славословии отмеченных его милостью людей, о богатых вкладах в монастыри и храмы, о ликующем колокольном звоне, который встречал его, московского князя, после победоносных походов, предпринятых не ради честолюбия, но для пользы земли, вручившей ему власть над собою. Все это было, было, и на душе становилось светлее, когда Даниил вспоминал об этом…
Но потом вдруг темная полоса перечеркивала радостные видения, и перед глазами Даниила оживало другое, тоже составляющее неотъемлемую часть княжеского бытия.
Изодранные батогами, кровоточившие спины холопов…
Поскрипывание ветвей столетнего дуба на перекрестке дорог, где раскачивались на ледяном декабрьском ветру тела повешенных татей…
Глухие стоны из земляной тюрьмы-поруба, последнего прибежища изолгавшихся сельских тиунов…
Взмах секиры и упавшая в пыль голова волочанского вотчинника Голтея Оладьина, сына Шишмарева, которого люди боярина Протасия уличили в злоумышлении на князя…
После казни Голтея Оладьина молодой Даниил пришел за утешением к архимандриту Геронтию и получил искомое утешение. Геронтий произнес успокоительные слова, которые надолго запомнились Даниилу: «Не смущайся душою, княже, ибо смерть настигает лишь того, кому предопределена свыше. Суд твой изменнику Голтею от бога пришел, но не от тебя!»
Даниил поверил архимандриту и продолжал верить теперь, потому что слова эти удобно укладывались среди собственных размышлений московского князя, мнившего себя божьей десницей на земле…
И все-таки размышления о добре и зле порой повергали Даниила в смутную тревогу. Он понимал, что без зла, без княжеской очистительной грозы не жить княжеству. Зло во пользу — уже не зло, а благо. Но кто может знать меру полезного зла? Какой мудрый подскажет, что до сего рубежа зло есть благо, а далее — во вред? Что богоугодно, а что греховно? Человек во грехе зачат, грехом живет и помирает грешным, если не избывает вольных и невольных грехов своих тремя святыми деяниями: слезами, покаянием и молитвой. Так учили отцы церкви. И Даниил в часы сомнений завершал дневные заботы заветной молитвой: «Господи, помилуй мя, якоже блудницу и мытаря помиловал еси, тако и нас грешных помилуй!»
Молился и засыпал, просветленный. Труднее было освободиться от княжеских забот, которые давили даже сейчас, на смертном одре. Многое было сделано Даниилом, но оставались еще и незавершенные дела. А Даниилу хотелось самому закончить все, что было начато при нем, не передоверяя сыновьям.
В часы просветления князь Даниил Александрович звал думных людей, слушал тиунов и сельских старост, расспрашивал воевод, распоряжался.
Оживал тогда княжеский двор, приличная скорбь на лицах думных людей сменялась озабоченностью, а сам Даниил, окунувшись в привычные хлопоты, будто возвращался к жизни, и боль в груди отпускала его.
И скакали княжеские гонцы: в Рузу — торопить тысяцкого Петра Босоволкова со строительством новою града; в Переяславль-Залесский — напомнить сыну Юрию и боярину Федору Бяконту, чтобы соль с переяславских варниц они придержали бы до летней рыбной поры, а не растрясали проезжим купцам; в Нижний Новгород — вызнавать доподлинно про ордынское сидение великого князя Андрея, ибо туда вести из Орды приходили раньше, чем в другие города…
В один из таких просветленных часов князь Даниил велел привести в ложницу плененного рязанского князя Константина Романовича. Константин второй год томился в тесном заключении, но не соглашался скрепить крестоцелованием договорную грамоту. А без грамоты рязанское дело оставалось незавершенным.
Константин смирно стоял перед княжеской постелью. Мятая полотняная рубаха плотно облепила его располневшее тело. Лицо Константина было рыхлым, одутловатым, бледным до синевы — неволя будто смыла с него все живые краски. «А ведь не в порубе сидит, — подумал Даниил, — а в теплой подклети, на щедрых кормах…»
Молчание затянулось.
Даниил разглядывал пленника, стараясь угадать, чего можно ждать от последнего разговора с рязанским князем. У Даниила не оставалось больше сил на уговоры и угрозы, на призывы к рассудку упрямого рязанского князя. Даниил хотел одного: понять, может ли он закончить наконец затянувшуюся тяжбу с Константином? Но как понять, если Константин даже не поднимает глаза?
— Во здравии ли, князь? — тихо спросил Даниил.
Константин переступил с ноги на ногу, ответил смирно:
— Во здравии… Божьей милостью…
Ответ Константина был покорным и уважительным, но в глазах его вдруг сверкнуло злобное торжество, скрытое до поры показным смирением, видно, тяжелая болезнь Даниила вселила в Константина надежду на избавление из плена, на сладостную месть.
131
В составе Лаврентьевской летописи сохранилось «Поученье» князя Владимира Мономаха (1053–1125), в котором он изложил, в частности, свои представления о княжеской власти, свои требования к «идеальному» князю.