Несмотря на долгие разлуки с отцом и даже с матерью, которая какое-то время, года три, жила в Москве с отцом и лишь изредка присылала письма, Юрген сохранил о своем детстве наилучшие воспоминания. Отличное было детство, безбедное, светлое, радостное, веселое! Родни много, и всяк его приласкать готов. А еще старшие брат с сестрой, они, погодки, родились перед самой войной. Брат и в поход возьмет, и на рыбалку, и на велосипеде своем прокатит на зависть соседским пацанам, а сестра тайком от матери и бабок зашьет изорванную во время разных проказ одежду. Немножко завидовал Юрген лишь пионерам, у них было еще веселее, они ходили строем, как военные, с песнями, флагом и барабаном, и вообще они всей дружиной во главе с вожатым чего только не затевали и все им позволялось. Не то что Юргену с его приятелями-одногодками. Вы, говорили, еще маленькие. Ничего так не желал Юрген, как быстрее вырасти и красный пионерский галстук на шею повязать. Пока же старался соблюдать все пионерские правила и вместе с приятелями отрабатывал салют. «К борьбе за счастье народа — будь готов!» — «Всегда готов!»
А еще для того хотел Юрген побыстрее вырасти, чтобы по вечерам из клуба не прогоняли. Общественный дом у них в деревне всегда был, но уже на памяти Юргена его расширили, сделали новую сцену, сшили белый экран, красными флагами украсили. Фильмы в клубе были старые, но зато свои, три бобины, невесть когда и как очутившиеся в деревне. С проектором было больше ясности, его в городе хотели на свалку выбросить, да дядюшка Аппель подхватил на лету, привез в деревню, разобрал до винтиков, что-то заменил, смазал, собрал, лучше нового заработал. Ленты были в сотне мест порваны и склеены, фильмы были без начала и конца и известны до последней черточки на каждом кадре, но жители деревни были готовы смотреть их вновь и вновь. Даже если удавалось раздобыть новую фильму, все равно на десерт старую крутили. В клубе каждые выходные что-нибудь интересное было. То песни поют под аккордеон, то фокусы показывают, то сцены разные представляют, из Гёте, из Шиллера. Иногда из района или из города лектор приезжал или агитатор, на их выступления тоже полный клуб собирался: если умный человек окажется — послушаем, если глупый — посмеемся.
И уж совсем веселая жизнь началась, когда колхоз организовали. Юргену тогда восемь лет было, понимать-то он мало что понимал, но картинки в памяти остались. Тем более что все это сложилось с долгожданным приездом отца. Старики долго пытали его о столичной придумке, даже ругались, да так, что на краю деревни слышно было, но потом успокоились и все разом в колхоз записались. Лошадей и коров в колхозное стадо отдали, даже и гусей. За гусей в доме отвечал Юрген, ему бы расстроиться, а он обрадовался. Не тому, что одной заботой меньше стало, а совсем наоборот. Раньше-то каждый за своими присматривал, а теперь он с приятелями всеми колхозными гусями командовал. То-то он был горд! Да и мужчины в деревне быстро оценили выгоду коллективного труда, а еще более — высокую производительность двух тракторов, которые им выделили как самому передовому колхозу в районе. Но все знали, что на самом деле это Вольф-старший замолвил, где надо, словечко за родную деревню, и за отсутствием отца изливали благодарность на Юргена.
В деревне не было ни кулаков-мироедов, ни голытьбы. Так, впрочем, были устроены все немецкие деревни, все работали приблизительно одинаково и жили, соответственно, так же, не сильно отличаясь от некоего среднего уровня. А в колхозе даже эти различия быстро нивелировались. Вот Гофманы, соседи Вольфов, жили, туго затянув пояса, все же восемь детей, мал мала меньше. Так им колхоз дал лес на пристройку для дома, железо для крыши и краску, чтобы эту крышу покрасить. Счастливые лица Генриха и Фридриха Гофманов, закадычных приятелей Юргена, были последней яркой картинкой его советского детства.
Потому что потом все в его жизни переменилось. Почему, зачем — он так и не понял до сих пор. Ему минуло одиннадцать, когда они с матерью уехали из родной деревни. Быстро собрались — и уехали. Сестра, незадолго до этого вышедшая замуж, растерянная, заплаканная, прощалась с ними так, как будто они расставались навсегда. А с братом, учившимся в танковом училище, Юрген вообще больше никогда не виделся. Они приехали в Москву и через несколько дней двинулись дальше. Никаких деталей этого путешествия в памяти не осталось — впечатлений он наелся до отвала еще на первой стадии. Он был подавлен скоропалительным отъездом, обескуражен быстро сменяющимися станциями и городами, растерян от скопища незнакомых людей вокруг и пуще всего боялся потеряться. Он ни на шаг не отходил от матери и даже в поезде все время сидел с ней рядом, уткнувшись лицом в ее жакетку.
Более или менее пришел в себя он в польском городе Гданьске. Все вокруг было чужим, незнакомым — город, люди, язык, даже отец, который встретил их на вокзале. И сам он предстал каким-то незнакомцем — в больших вокзальных окнах отражался запуганный, угрюмый, смотревший исподлобья мальчик, с ног до головы обряженный в чужую одежду, добротную, но не новую. Все, что напоминало о прежней жизни, было безжалостно выкинуто еще в Москве. Остались только воспоминания. Но и на них отец с матерью наложили жесткую узду: никогда и никому! А то плохо будет, и ему, и им, отцу с матерью. Так он поневоле стал малообщителен и скрытен.
Встреча и жизнь с отцом тоже принесли одни разочарования. Отец был совсем другим, не таким, каким он его помнил. Во время его приездов в деревню он излучал уверенность и силу, много шутил и смеялся в ответ на шутки односельчан, щеголял военной выправкой и военной формой, всегда как новенькой. Здесь же как-то стушевался, ходил чуть сутулясь и в своей простой рабочей одежде с надвинутой на лоб кепкой быстро сливался с толпой. Работал он грузчиком в порту, часто в вечернюю и ночную смены, и поэтому, вероятно, постоянно пребывал в угрюмом, раздраженном настроении. Мать тоже пошла работать, уборщицей в какое-то государственное учреждение.
Юрген оказался предоставленным самому себе. В немецкой школе, куда его отдали через два месяца после приезда, ему было скучно. Все в ней было не так, как у них в деревне. Учителя им не занимались, не проверяли домашние задания, не вызывали к доске, да и он не высовывался, сидел все уроки тихо в дальнем углу. С одноклассниками отношения тоже не складывались. Они чувствовали в нем чужака и пробовали задираться. Но Юрген дал им отпор, и после нескольких стычек на школьном дворе, с разбитыми им носами и синяками под глазами, они оставили его в покое, лишь изредка потешались над его немецким. Так что после школы Юрген часами болтался один по улицам большого города.
Но постепенно все пошло на лад. Он понемногу привыкал к этой новой жизни, окружающие привыкали к нему, он стал понимать их, а они его, у него даже появились приятели в школе, и теперь он часами болтался по улицам не один, а в компании.
И вдруг опять: скоропалительные сборы — и переезд. На этот раз в Германию, в Гамбург. Они были фольксдойче, из Польши, это отец с матерью вбили ему в голову намертво.
Этот переезд дался ему намного проще. Все портовые города похожи друг на друга, особенно если ты живешь в бедных рабочих припортовых кварталах. То, что отец устроился работать на верфь, а мать — уборщицей в государственное учреждение, уже воспринималось как должное. И с одноклассниками он быстро разобрался: несколько драк — и его признали за своего. А так как все они жили по соседству, что скоро Юрген стал своим и на улице, где он проводил большую часть своего свободного времени.
После трех лет отчуждения наладились и отношения с отцом. Возможно, изменился отец, но скорее это Юрген повзрослел. Отец уже выглядел не угрюмым и раздраженным, а усталым и озабоченным. А как-то Юрген увидел прежнего отца, таким, каким он его помнил. Отец шел в кругу рабочих с верфи, он шутил и громко смеялся в ответ на шутки своих новых друзей. И еще Юрген стал замечать, что окружающие относятся к его отцу с большим уважением, ничуть не меньшим, чем односельчане, и так же внимательно слушают все, что он говорит.