Выбрать главу

Дюбуа удержал вздох — и опустил голову на грудь.

— Кто бы подумал, — сказал старый маркиз в восхищении, — когда победоносный Наполеон собирался в Россию, что чрез два года русские придут по его следам в Париж и что мы будем пить за здравие наших гостей неразлучно со здравием Бурбонов? Кто бы подумал, что самая несбыточная мечта готова сбыться на самом деле? Г-да! за здравие Людовика и за счастливое его прибытие в столицу своих предков!..

Глинский поднял рюмку; как русский, как юноша, упоенный славою оружия победительных войск, он был здесь представителем освободителей Европы и восстановителей трона Бурбонов.

— Охотно пью за здравие Людовика и желаю, чтобы Франция, была счастливее прежнего.

— Желаю благоденствия народов, долгого мира и свободы Франции для того, чтоб она отдохнула и от республиканских ужасов и от беспрестанной войны, под умеренным правлением Бурбонов! — сказал Шабань.

Дюбуа взглянул сурово на него, поднял также рюмку и произнес медленно:

— Желаю, чтобы юности слава не казалась тяжелою; пью за память храбрых и в честь великих. Дай бог! чтоб Франции возвратилось все ею утраченное.

— Дюбуа! вы грешите против провидения, — сказал маркиз, — я понимаю ваши мысли, уважаю вместе с вами великих, но это величие дорого стоило Франции. Счастью и несчастью есть конец: судьба показала тому разительный пример, проведши одного по всем степеням величия, чтобы низвергнуть с высоты — и сохранивши посреди бедствий и нищеты другого, чтобы отдать ему престол Франции, ожидающей с нетерпением своих любимых государей.

— Извините меня, маркиз, — сказал Дюбуа, — я дышал славою своего отечества, а славу его составил один человек. Он пал, он в несчастии и потому-то именно Франции должно любить и помнить его. Но мы его забываем слишком скоро и простираем руки к тому, кто, может быть, возобновит все ужасы прежней монархии и будет стоить дороже Франции, нежели все войны Наполеона.

— Я знаю, это всегдашний ваш образ мыслей, но теперь выражать их напрасно.

— Напротив, я думаю, что выражать их было бы для меня неприлично во время владычества Наполеона. Тогда меня почли бы льстецом: а теперь мне нечего выиграть моею похвалою.

— Но зато можно проиграть этими словами.

Дюбуа улыбнулся и не отвечал ни слова.

— А вы кого любите? — спросил потихоньку Глинский у Шабаня.

— Я люблю женщин, — отвечал тот, прихлебывая из рюмки, — и все то, что принадлежит к женскому роду, я люблю Францию — но не хочу еще ни о чем думать, а если давеча и сказал что-нибудь похожее на обдуманную вещь, то каюсь в этом грехе и буду теперь жить умом дядюшки, потому что другой ум может ему повредить в настоящих обстоятельствах. За здоровье русского гостя, — прибавил Шабань, наливая снова рюмки.

Все выпили, кроме Дюбуа, который, остановив свой взор на Глинском, сказал, указывая на голову: «Г-да русские гости сделали то, что эта рюмка может быть для меня ядом», но потом, как будто стыдясь обоюдности своих слов, он с живостию прибавил: «Нет, г. Глинский, не могу поступать против своего сердца и пить за русского!»

— Вы властны в своих чувствах и я никак не могу требовать от вас отчета, почему вы кого-нибудь любите или ненавидите, — сказал холодно Глинский.

Все встали. Шабань подошел к Дюбуа.

— У вас сегодня такой угрюмый вид, что от него вино делалось кислым в наших рюмках. Что с вами сделалось?

— Я не могу переносить вида русских, они причиною всех несчастий Франции!..

— А! Понимаю!.. Не сердитесь на этого ворчуна, — сказал Шабань, обращаясь к Глинскому, — я предупредил вас о его страсти к Наполеону.

— Это не резон, чтобы ненавидеть русских, точно так же как и все несчастья, нанесенные Наполеоном России, не заставят меня сказать, что он не был великим человеком. Не знаю, поступал ли он как должно, вошедши в Россию, но, конечно, русские сделали свое дело, пришед за ним во Францию. — Глинский сказал это довольно громко, так что Дюбуа слышал его ответ.

Глинскому неприятна была такая встреча для первого раза. Он начал говорить с Шабанем о посторонних предметах; маркиз призвал повара и рассуждал о плане обеда; Дюбуа с каким-то внутренним движением ходил по комнате в задумчивости. Глинский следил взорами этого человека. Ему хотелось найти в нем какую-нибудь странность, какой-нибудь недостаток; мы ищем этого против нашей воли, когда сердиты. В другое время Глинский не замечал бы Дюбуа, но теперь он нехотя видел, что каждое движение его тела было прилично, и когда он останавливался против какой-нибудь картины, переходил к другой, или отходил снова — во всех его поворотах и приемах была какая-то приятная ловкость. Глинский признавался сам себе, что этот человек ему правился, несмотря на угрюмый характер — и в этом случае он оправдывал его собственными своими чувствованиями: если гений Наполеона заставлял неприятеля удивляться ему, то что же должны были ощущать люди, бывшие под его непосредственным влиянием?