Живой Глинский сказал это без размышления, слава Генриха IV[34] неразлучна была в его памяти со славою Габриели, равно как имя сей последней почти всегда приходило в голову с именем Генриха. Графиня покраснела, опустила глаза. Для матери казалось неприятным такое сочетание имен, но маркиз и маркиза имели другие понятия: что для новейшего поколения французов начало казаться предосудительным во всяком человеке, то для снисходительного нрава людей старого века, и по привязанности их к великому государю, не только извинялось в короле, но даже считалось славою в его любовнице.
Маркиз не заметил ни краски графини, ни смущения Глинского, который в ту же минуту почувствовал неловкость своих слов и повинным взором просил извинения у графини. «Прекрасно! — воскликнул маркиз, — нельзя приличнее сказать в нашем положении и в отношении к целой Франции, и в отношении к нашему семейству».
— Стало быть, вы знаете, кто была charmante Gabrielle, — спросила маркиза, удивляясь.
Глинский, одобренный взором графини, в котором не осталось даже следа неудовольствия, усмехнулся. «Сударыня, — отвечал он, — в самом детстве моем, когда учился еще лепетать по-французски, я знал наизусть половину Генриады[35]. После история великой нации сделалась мне столь же известна, как и моего отечества».
Любопытство есть сильная пружина, действующая на женское воображение. Маркиза, со всею словоохотливостью старой француженки, ожидавшая увидеть русского как редкость, на которую надо смотреть издали, обманутая совершенно в своих ожиданиях, не переставала спрашивать и не знала меры удивлению. Любопытство ее было пробуждено; оно служило ей, так сказать, микроскопом, в котором видела все неожиданные качества молодого человека в увеличенном виде.
Графиня, с своей стороны довольствовалась, слушая расспросы матери и сопровождая улыбкой каждый умный или острый ответ Глинского. Она мало принимала участия в разговоре. Небольшой оттенок задумчивости был виден на ее прекрасном лице.
Вскоре начали съезжаться гости к обеду, который давал маркиз для приезда своего семейства. Он рекомендовал всем своего юного постояльца.
Энтузиазм, внушаемый императором Александром, необыкновенные события и желания узнать ближе варваров Севера, бывших причиною сих событий, все это доходило до неистовства между французами. Они не могли опомниться от удивления, глядя на русских, которых представляли бородатыми чудовищами и видя их людьми, которые были столь же учтивыми и вежливыми, как и они, часто красивее и молодцеватее их щеголей и большею частию образованнее, нежели сии последние.
Толпа в зале волновалась, все добивались поговорить с прекрасным варваром, сделать ему какой-нибудь вопрос и когда один оттеснял другого, этот отступал, чтобы толковать по своему полученный ответ; во всех концах залы раздавалось: «Как он красив! Какие волосы!» и проч. Одним словом, он был чудом, диковинкою этого дня.
Посреди всех восклицаний явился Шабань с сияющим лидом. Раскланявшись на все стороны, подошел к тетке и кузине, сказав по комплименту дамам, он объявил о своем приобретении прекрасной казацкой лошади, принадлежавшей Платову; расхвалил ее фигуру, стать, огонь, и прибавив, что велел привести ее на двор, просил всех посмотреть его покупку.
Все мужчины бросились на двор, дамы вышли на балкон, лошадь подвели к крыльцу. Шабань вскочил в седло; все дивились лошади. В самом деле, небольшая, хорошенькая вороная лошадка была очень красива: огнем сверкали глаза, огнем раздувались ноздри и, казалось, огонь же пробегал по всем гибким и проворным членам. Она фыркала, прядала ушами, скребла копытом и, казалось, ожидала только позволения исчезнуть с седоком из глаз; всего более хвост ее удивлял французов, спускаясь густоширокою трубою до самой земли.
Глинский заметил Шабаню, что лошадь оседлана дутно: английское седло было так подпружено, что Шабань сидел, поджав ноги, с длинными поводьями почти на самом заду лошади. «Это ничего», — отвечал с уверенностью Шабань, и когда маленькая Габриель на руках у няньки, сбежавшей также вниз полюбоваться лошадью, протянула к нему ручонки, Шабань не задумался, взял ее к себе и хотел пуститься с нею кругом двора. «Воля твоя, — сказал Глинский, — я не дам малютки. Я вижу, что седло сейчас свернется; позволь человеку переседлать, а без того не советую ездить на этой горячей скотине».