Точно эхо, отзывающееся в развалинах чешского Карлова Тына, где каждое слово повторяется десятком разных отголосков. Пели мы и пили, пили и пели. Наконец, когда чешский репертуар, видимо, стал истощаться, потребовали песен от других славян, то есть от меня и поляка. Поляк на сей раз все-таки оказался поляком: он спел одну историческую песню, слов которой я не знаю, и потом ужасную и по словам и по музыке:
Песня возбудила самое напряженное внимание и сочувствие. Наступала моя очередь спеть русскую песню. Выбор был весьма труден. Чехи, утратившие звуки ы и твердое л, не могут выговорить наших слов, в которых беспрестанно встречаются эти звуки, да и к тому же они не понимают и самых слов, так что выбрать русскую песню, в которой бы они могли участвовать в той мере, в какой мы можем участвовать в исполнении чешской песни, невозможно. Но я вспомнил наши великорусские святки с их подблюдными песнями, и, зная, что слова собственно здесь ничего не значат, а что у чехов часто припевается слава (slawa), запел:
По второму куплету музыкальные чехи отлично схватили мотив припева и с величайшим одушевлением подхватывали: «slawa! slawa!» Выбор вышел пресчастливый. В этой «славе», которую у нас распевают, не придавая этому слову никакого особого значения, все равно как «Дунай мой Дунай, сын Иванович Дунай», чехи услыхали русский отклик на их призыв «russow» к «slowianskej wzajemnosci». Пять или более раз меня заставили пропеть «кузнеца», получившего вдруг в этот вечер некоторое международное значение, которого, конечно, никогда не имел в виду тот, кто сложил эту песню. Пир закончился поднесением Фричу от всех присутствовавших чехов большой бронзовой чернильницы, которая, вероятно, и нынче стоит на его камине в rue de l'Ouest. Чехи вообще предполагают в русских любви к славянству несравненно более, чем мы ее имеем. Из наших современных литераторов чехи почти все знают одного И. С. Аксакова. В его стремлениях они видят стремления целой России и очень сожалеют, что такой хороший и разумный человек, как г. Аксаков, не умеет воздержать нас от централизаторства, преобладающего в нашем славянском чувстве. О наших писателях-космополитах чехи здешние, разумеется, не знают ничего, да, вероятно, и не подозревают, чтобы у первых, по их мнению, славян — у Russow — были такие странные писатели! Чехи не могут вообразить народа-космополита и, как очень жаркие патриоты, иногда уже делаются довольно странны с своим пуризмом; но как же сравнить несколько узкого чеха с одной безобразною русской личностью, доведшею известный пражский кружок сначала до столбняка, а потом до ярости и презрения! Личность эта была русская барыня, молодая, красивая, лингвистка и вояжерка. Приехала она в чешскую Прагу с детьми и, демократизируя за границею, как вообще делают наши молодые люди «благородных фамилий», познакомилась с большою здешнею патриоткою, дочерью «obuwnika» (сапожника), Жозефиною Моурек, очень просвещенною и знающею почти все европейские языки девушкою, о которой я вспоминал в начале моего письма. Сблизившись до известной степени с Моурек, она сказала ей в одном разговоре: «Как вы счастливы, что у вас два родных языка! Это удивительно приятно, что каждый чех в колыбели уже по необходимости говорит по-чешски и по-немецки!»
72
По неимению в наших типографиях чешска алфавита, я пишу чешские слова алфавитом польским, наиболее удобным для выражения звуков чешского языка.