Простудившись, я избавлялся от соплей, продувая сначала одну ноздрю, а потом другую, потому что если это делать одновременно, можно заболеть синуситом.
Так утверждала мама. Если у меня чесался правый глаз, то ради соблюдения симметрии следовало почесать левый. Я начал верить в симметрию и был готов совершить все те ошибки, из-за которых моя мама всю жизнь шла в неверном направлении. Но когда я окончил среднюю музыкальную школу, расстался с семьей и уехал учиться в Белград, то прильнул к божеству асимметрии, уверовав, что оно сохранит меня от неправильного пути. Так, я стал вытаскивать из-под джемпера только один уголок воротника, что весьма нервировало мою девушку, нежную флейтистку. В холодильник я беспорядочно складывал бутылки и пакеты с молоком и соками, по радиаторам развешивал носки, специально следя за тем, чтобы они сушились не парами и чтобы гольфы занимали именно ту часть батареи, которая, по теории моей мамы, была наименее горячей. Ноты и книги на полках располагались не по размеру и не в алфавитном порядке и даже не по тематике, я складывал их без какого-либо порядка. Все это весьма нервировало мою девушку, и она вскоре оставила меня. Родители переехали в Белград, и я опять стал жить с ними. Я отказался от асимметрии, но не из-за мамы, а потому что понял: мое упорное соблюдение беспорядка со временем превратится в тайный, но практически в такой же порядок. И не было никакой разницы в том, чтобы стать рабом симметрии или асимметрии. Я хотел быть равнодушным. Как моя равнодушная сестра. Она вышла замуж и осталась жить на море.
«Моя жизнь прошла в мытье посуды, вытирании пыли, в заготовках на зиму, – говорила мама в минуты, когда достигала точки, с которой все выглядело бессмысленным. – Дом это пропасть, потому что все время надо что-то делать, даже присесть некогда, и все время говоришь, хорошо бы отдохнуть немного. Такая жизнь и Богу надоела бы. Дом это тюрьма, и нет оков крепче ежедневных домашних дел. У всех у вас есть какое-то свое увлечение, этот весь мир объехал, знаю, ему не так уж и легко на море, но есть о чем поболтать с коллегами на пароходе и отвлечься, погулять по городам, и только я томлюсь в четырех стенах, постоянно в делах и вроде как не работаю, и никто этого не замечает. Как хочется бросить все и уйти в кафе, почитать газеты и выпить кофе».
Мама так никогда и не осуществула свою угрозу уйти в кафе, чтобы там выпить кофе и почитать газеты. Хотя после обеда и мытья посуды ежедневно следовал привычный ритуал: газеты и кофе. И я никак не понимал разницы в том, делать это дома или в кафе. Но, похоже, человек вынужден жить там, где ему меньше всего хочется жить. Так, например, я половину жизни провел, играя в барах отелей, но все время мечтал о концертных залах, страдал по просторным холлам оперных театров, залитых светом шикарных люстр. Я видел голые плечи дам, жадно отыскивающих меня взглядами, в то время как я в тот момент в гримерке сосредоточивался перед выступлением.
Мама часто вспоминала имена довоенных белградских адвокатов и врачей, которые после войны сразу переехали в Америку. Они продавали стильную мебель, ковры, картины, серебро и фарфор по вполне приемлемым ценам, а иной раз и почти даром. Некоторые из этих имен до сих пор сохранились в моей памяти. Они жили в моей памяти, сохранив свой образ жизни. Летом по дороге в Сичево, оставаясь на день-другой в Белграде, мы бродили по этому городу как по контурной карте. Мама часто останавливалась, указывая на тот или иной дом. – Там, на втором этаже, жил адвокат Джорджевич. У него я купила лампу, что теперь стоит у твоей кровати, и застекленный книжный шкаф.
Миновав две улицы, она опять останавливалась и устремляла взгляд на фасад угловой пятиэтажки, выстроенной каким-то сербским торговцем.
– В этом доме жила моя подружка Марина Скарловник. Перед отъездом в Америку она подарила мне Колесникова. Сейчас она живет в Санта-Монике.
Колесников? Бежавший в Белград после Октябрьской революции, какое-то время он пользовался успехом у белградских мещан. Его картина, один из многих сотен зимних пейзажей, висела в столовой над комодом: голубая гора растворяется в снегу того же цвета. Когда во время приема гостей мне приходилось уступать свою комнату и перебираться на диван в столовой, первое, что я видел, открыв утром глаза, была именно эта заснеженная гора. Спросонья я тер глаза, и калейдоскоп под ресницами переливался красками пейзажа Колесникова. Темные пятна у подножия горы принимали необычные формы. Иногда на мгновение-другое появлялся абрис женского лица с белыми щеками и крупными глазами, но стоило только приблизиться к картине, как он исчезал в зимнем пейзаже.