На шее у нее висел на шнурке крохотный талисман, вырезанная из сосны фигурка уточки, давний материнский подарок. Она поцеловала амулет.
На полянах, где собирали грибы, Кия не было.
Дальше, к заводи. «А не упал ли Кийчик в омут? – подумала Лебедь. – Вдруг он там, под толщей неподвижной, темной воды?» Вгляделась в водную гладь, но маленького тельца под водой не увидела. «Да и с чего бы ему лезть в воду?» – успокаивала себя она.
Зов ее громким эхом разнесся по безмолвным лесам.
Тропинка привела ее на поляну. Еще и еще раз она звала его, надеясь, что сын откликнется. Не мог же маленький в самом деле уйти так далеко?
В дальнем конце поляны стеной стояли березы, и перед их белоснежными с черным стволами женщина замерла на миг, склонив голову. Береза – дерево священное, людям благоволит: попроси ее о помощи – не откажет. Теперь Лебедь точно знала, что идет на восток, и не догадывалась, что ее сын, не подозревая, что ветер переменился, побрел, следуя за облаками, в противоположную сторону, на запад. Пара волков, словно две бледно-серые тени, притаились возле дерева и пристально следили за ней. Сердце Лебеди застыло. Неужто Кий попался серому волку? Да нет, волк не нападет на человека теплым щедрым летом.
Она шла, в душе ее исподволь возникали смутные образы, неотвязные, неотступные, о них пели песни и говорили сказки – птицы радости и печали, вещие и опасные птицы. А то мнился ей огонь: дома, в печи, огонь греет да тешит; здесь, в лесу, огонь гонит да губит. Злой огонь и добрый слились в одно пламя – как его разделить?
И деревья то виделись ей добрыми стражами, что хранят, берегут дитятко и в урочный час вернут, а миг – и вот они чужие, темные, грозные. В дубовой роще почудился ей жалобный голосок, доносящийся откуда-то слева; прислушалась, и окликнула его в ответ, и снова прислушалась, а потом двинулась дальше.
Как будет она жить без него? Вот и опустеет местечко на полатях подле печи. Чем же утешиться, чем избыть пустоту? Мужем ли ей утешаться, его добротой? Нет. Другое дитя зачать? Видела своих односельчанок, потерявших дитя. Плакали, убивались, а потом смирялись. Рожали других детей, а бывало, хоронили и тех, рожденных взамен. Что ж, жизнь рода никогда не прервется. Но что с того, что род будет жить вечно, что это за утешение для матери? Случалось Лебеди испытывать и горе, и тревогу, как и любой рожавшей жене, но такого дикого страха она доселе не знала. Ужас терзал ее, причинял нестерпимую боль.
Взлететь бы, как Бабе-яге, под самый купол небес, окинуть бы взглядом и лес, и степь, и все, что движется внизу! Лишь бы отыскать сыночка, лишь бы вытащить его своими чарами, лишь бы вернуть домой!
День перешагнул за полдень, а она брела дальше на восток, и в голове ее бились две мысли. Виданное ли дело, чтоб малое дитя забралось так далеко, а значит, коли все еще жив, то блуждает в лесу совсем поблизости… Эх, знать бы где…
Вторая мысль была неизмеримо страшнее.
К востоку лес обрывался, открывалась новая беда – степь.
Ох, выходит Кийчик из-под защиты деревьев и стоит на открытом месте, средь высоких трав. Как спастись ему от палящего солнца? Травы поглотят его, не разглядеть, никогда не выберется он из степи. А сколько злого зверя гуляет по степным просторам? В лесу летом ни волк, ни медведь не опасны, к человеку милостивы, а в степи гадюки, дикие псы, да мало ли какая напасть маленького поджидает!
Лебедь вышла из леса и пошла по краю – между лесом и степью, все кричала и звала, чтобы было ее слышно и в степи, и в лесу. Далеко забрело дитя; может, устало, спит сейчас в тенечке, под защитой деревьев?
Перед ней, насколько хватало взгляда, раскинулась огромная, ничем не ограниченная равнина – степь. Безмолвие летнего полдня простиралось до горизонта и исчезало за ним. Свет точно свинцовой тяжестью падал на землю, чуть мерцающую под его палящими потоками. Островки пожухлой, но кое-где еще сохранившей зеленую свежесть травы и осоки обещали: скоро степь вступит в свои права. Дальше стелился ковыль – высокая трава с длинными, развевающимися по ветру соцветиями-метелками, которыми он покрывался весной, – и владениям его конца-краю не было. Сейчас эти выбеленные солнцем метелки сливались воедино, как будто над желтой дымкой иссушенных жарой трав лежал слой белого пуха. Дальше равнина казалась коричневатой, а еще дальше блестела в лучах солнца под линией горизонта, отливала сиреневым. Каждому, кто выходил из лесу на эту раскаленную равнину, представлялось, что степь молчит, таится, падает в непробудный сон, спасаясь от невыносимого зноя.