Выбрать главу

Недошивин аккуратно выяснил у Бориса Александровича, чем он занимается.

— Делаю постановки, — сказал Покровский.

— Так мы коллеги, — засмеялся Недошивин.

— Да ну?

— А тут одни постановки… в Кремле…

— И что идет?

— Да так, херня разная. Сплошные спектакли. Загляделся — схавают!

— А…

— Так и живем, батя. В застенке.

— Где, простите?

— За стеной… за кремлевской. В застенке.

— Да-а… — протянул Борис Александрович.

— Так вот… осточертело все…

Недошивин махнул рукой и вышел.

Старость редко бывает красивой, редко. Особенно в России. Русский человек, как известно, вообще не любит жить, в старости — тем более.

Старость тех, кого Борис Александрович хорошо знал, кого уважал, была прекрасной, величественной — старость Рихтера, Козловского, Пирогова, Максаковой, Рейзена, Мравинского, Царева…

Анна Андреевна Ахматова говорила Борису Александровичу, что в старости Пастернак был так красив и интересен, так… молод, что с молодым Пастернаком его просто невозможно, нелепо сравнивать!

А сама Анна Андреевна? Царица. Бедно, очень бедно жила — и какое величие! Однажды, у кого-то в гостях… где это было? У Рихтера? Анна Андреевна оборонила… ну нечто дамское… что-то там лопнуло и это дамское… просто упало на паркет. Анна Андреевна небрежно, ногой, откинула тряпку под стол и как ни в чем не бывало продолжала беседу, ибо ничто не может помешать беседе, если это действительно беседа!

Когда появилось свободное время, Борис Александрович разговаривал сам с собой: из всех, кто остался жив, он был (для себя) самым интересным собеседником.

Однажды на опушке подмосковного леса он случайно столкнулся с Товстоноговым; Георгий Александрович гостил на Пахре. Не сговариваясь, они тут же продолжили разговор, который начался у них года за два до этого. Темы были какие-то театральные, но дело не в теме, просто у каждого из них где-то там, внутри, этот разговор, прервавшись на годы, все равно продолжался! Вдруг Товстоногов спросил:

— Ты заметил, что мы даже не поздоровались?

— Неужели?

— По-моему, да…

Последний раз Борис Александрович был в Кремле в 49-м — у Сталина.

— Что будэт ставить Ба-льшой театр? — Сталин всегда начинал разговоры с конца, хотя не имел привычки торопиться.

— «Риголетто» и «Псковитянку», — доложил Борис Александрович.

— Ха-рошая музыка, — одобрил Сталин. — Ска-жите, а идут у вас «Борис Годунов» Мусоргского и «Пиковая дама» Чайковского?

— Нет, — насторожился Борис Александрович, — сейчас не идут, Иосиф Виссарионович.

— А ха-рашо бы… — Сталин прошелся по кабинету, — сначала «Годунов», а патом — «Риголетто». Ба-льшой театр — национальный театр, как без «Годунова»? Я правильно говорю, товарищ Лебедев? — Сталин повернулся к наркому.

— Конечно, товарищ Сталин, — встал Лебедев. — Мы учтем.

— Ска-жите… — продолжал Сталин, когда Борис Александрович, ответив на вопросы, уже сидел за столом, — а та-варищ Покровский член партии?

— Никак нет, — побледнел Лебедев.

Стало тихо и страшно. Сталин молча прошелся по кабинету, потом внимательно посмотрел на Покровского:

— Это нормально. Он укрепляет блок коммунистов и бес-партийных товарищей…

Почему Сталину на все хватало времени, а? Он ходил в театры два-три раза в месяц, смотрел все новые фильмы, актеров любил и баловал как умел: квартиры, дачи, зарплаты, Сталинские премии, фестивали, приемы в Кремле… Из актеров в ГУЛАГе сидел только Юрий Эрнестович Кольцов, тихий человек из Художественного театра. Мейерхольд был убит за спектакли ГосТиМа, посвященные — как гласила афиша — «вождю Революции Льву Троцкому», Зинаида Райх и Варпаховский, его ученик, поплатились за Мейерхольда. В Норильске оказались Жженов и Всеволод Лукьянов; их тогда мало кто знал. Позже, в конце сороковых, в ГУЛАГ бросили Окуневскую, но она, как говорится, сама виновата: на приеме в Кремле Окуневскую представили маршалу Тито и он пожелал, чтобы она оказалась в его кровати. Одурев от русского секса, Тито попросил Сталина командировать Окуневскую к нему в Югославию, но Сталин знал жену Тито, известную партизанку, поэтому Окуневскую отправили не в Югославию, а в ГУЛАГ — нечего разрушать партизанские семьи!

Ужасно сложилась судьба Вадима Козина. Хорошо зная об обидных слабостях певца, чекисты прихватили его ещё в тридцатые годы, но оставили на свободе: измученный, вконец затравленный человек подписывал любые доносы, нужные НКВД. Позже, в сороковые, когда Сталин решил избавить Москву от извращенцев, Козин вместе с великим конферансье Алексеем Алексеевым сам оказался в ГУЛАГе — по разнарядке. Хрущев выпустил Козина на свободу, но Вадим Алексеевич остался в Магадане. А как он мог вернуться в Москву или, допустим, уехать к сестре в Ленинград, если из лагерей на свободу вышли те, кого он сажал?

И Козин, и, уже позже, Русланова, жили в лагерях на положении «вольняшек»: ездили по зонам, давали концерты, встретились только один раз — на концерте в Магадане.

О том, как в лагере оказалась Русланова, есть несколько легенд. Самая распространенная — Русланова пострадала за мужа, генерала Крюкова. В 45-м, на банкете в Кремле, Крюков провозгласил тост за «автора Победы маршала Георгия Жукова!». Тост — был, многие генералы пили за Жукова стоя, их судьба оказалась ужасной (Сталин все видел — всегда). Но сама Лидия Андреевна была убеждена, что её подвел её собственный язык. Приемы шли часто, и в 49-м, тоже в День Победы, Русланова пришла в Кремль с красивым колье на груди.

— Как ха-рашо, что все советские женщины тэ-перь могут носить та-кыэ украшения! — заметил Сталин.

— Не все, — гордо возразила Русланова. — Это колье императрицы, Иосиф Виссарионович.

Вождь сверкнул глазами и — отошел. Дорога в Магадан — прямая.

Да, Сталин в России не забыт, — после Сталина Россия мечтала поверить Горбачеву, когда не получилось — захотела поверить Ельцину. Сталин — дикий, но сильный. Горбачев — умный, но слабый. Иногда — страшная мысль! — Борису Александровичу казалось, что патологическая жестокость Сталина была вызвана не его болезнью или, скажем, не только болезнью (Бехтерев говорил о паранойе), но и ещё одним обстоятельством, тоже болезнью, если угодно, но болезнью иного рода — гипертрофированным чувством ответственности перед своей страной.

Когда Сталин узнал, что селедку, которую он обожал, ему привозят из Мурманска, гоняют за ней самолет, он устроил дикий разнос начальнику своей охраны и селедка навечно исчезла с его стола. Потеряв носки, он заподозрил, что женщина, капитан госбезопасности, которая вела его домашнее хозяйство, просто их выкинула, обнаружив дырки. И не ошибся; носки были найдены, дырки заштопаны. Через год — через год! — Сталин с удовольствием, с гордостью говорил: надо же, выкинуть хотели, а носки, смотрите, ещё работают!

Проще простого думать, что это — игра на публику. Игра, конечно, была, не без этого, но, видимо, есть и другое, главное — дисциплина. Для всех, для каждого, для страны. Для себя.

Он отправил сыновей, Якова и Василия, на фронт — дисциплина. Он не уехал из Москвы в 41-м, собираясь погибнуть, — дисциплина. Он обрек на смерть Якова, попавшего в плен, отказавшись обменять его на фельдмаршала Паулюса, которого НКВД с успехом перевоспитывал (и перевоспитал!) на своей даче в подмосковной Валентиновке, — дисциплина.

Он мог иначе? Нет. Если бы Сталин мог поступить иначе, он бы сам себя отправил в ГУЛАГ — или расстрелял.

Такого фанатика, как Гитлер, мог победить только такой фанатик, как Сталин. (Или Ленин, Троцкий, возможно Дзержинский.) Фанатизм — любой фанатизм — прежде всего дисциплина. Борис Александрович был абсолютно согласен с Астафьевым, Граниным, да и покойный Жуков говорил ему то же самое: немцы воевали умнее, чем русские, просто русских на этой войне (разве только на этой?) никто не жалел, да и они не жалели себя. Боль за свой дом и уже привитое (под страхом смерти) чувство ответственности могли победить не только Гитлера или, допустим, японцев, нет — весь мир! Остановить русских могла только атомная бомба, поэтому Трумэн, зная, что после того, как Советский Союз напал на Японию, от Сталина можно ждать все, что угодно, тут же, не раздумывая, погубил Хиросиму и Нагасаки.