— Я так читал, Михаил Сергеевич, — вздрогнул Бакатин. — Люблю на ночь читать…
Наступила тишина.
— А я Крылова люблю, — поддержал беседу Шапошников. — Баснописца Крылова…
Все замолчали. Бакатин решил, что он сказал глупость, и сделал вид, что пьет чай — выпил стакан одним глотком.
— Ладно! — Горбачев резанул ладонью воздух. — Теперь к делу. В стране будем внедрять пост вице-президента. Премьера — нет, значит, нужен вице-президент.
«Это Бакатин», — сообразил Шапошников.
«Неужели Шапошников?» — подумал Бакатин.
— Я скажу так, — продолжал Горбачев, — это должен быть кто-то из силовых министров, может, ты, Евгений Иванович, или ты, Вадим, сейчас решим. Идея какая: новый вице-президент юридически сохраняет за собой пост силового министра, то есть руководит генералами. Не спорю, демократы разорутся, но Ельцина я беру на себя, это факт, хотя Ельцина не нужно списывать как опасность. Твоя кандидатура, Евгений Иванович, для демократов, думаю, предпочтительней… Ты как считаешь, Вадим?
— Абсолютно, — ответил Бакатин. — Поздравляю, Евгений Иванович.
— И мы спасаем Союз, — улыбнулся Горбачев. — Это я гарантирую.
Шапошников замер, — он не понял, что сказал Президент.
— Чаю, Михаил Сергеевич? — спросил Бакатин.
— Ты маршалу подлей. Что молчишь, Евгений Иванович?
Горбачев вцепился в него глазами.
— Так… неожиданно все, — сказал Шапошников. — Я в Москве-то всего год…
— Не боги горшки обжигают, — отрезал Горбачев. — А игра, я считаю, будет такая: ты, Евгений Иванович, делай, что считаешь нужным. Я ухожу в отпуск, допустим, по болезни, ты быстренько подтягиваешь своих генералов, у тебя ж все права, ты ж легитимен… а генералы у нас, сам знаешь, за порядок, за Союз, за дисциплину — генералы. Вот так, потихоньку, вы и берете все в свои руки, тут возвращаюсь я… а вы отходите в сторону… — это я сейчас в общем плане говорю.
— Не в сторону, Михаил Сергеевич, — выдавил из себя Шапошников. — Сразу в Лефортово.
— Ну, знаешь, — не подбрасывай подозрений! Мы, во-первых, сейчас только советуемся, во-вторых — ты не отрабатывай решение на личность, погоди. При чем тут Лефортово, если на время болезни Президента ты у нас царь и бог, власть у тебя, власть… и каждый, кто против тебя, тот против власти, понимаешь? Тут уж Вадим скажет свое слово — да, Вадим? Пойми, все хотят порядка, пора ж из реалий исходить… — и никто сейчас не говорит, что надо танки вводить… их уже вводили… — хватит. Поддержит Назарбаев… а если Назарбаева подтянуть в Москву, сделать его, как мы летом хотели, премьер-министром, это всех собьет с толку, — в момент! А тебя, Евгений, тут же поддержат автономии. Им права нужны… права… Почему, я спрашиваю, у татар меньше прав, чем у Казахстана, они что ж, не люди, татары эти, пусть хлебают свой суверенитет, пока давиться не начнут, жалко, что ли?
Теперь — Ельцин. Смотри, под ним же ни одной республики нет, он у нас голый король, голый… — ты ж подумай об этом! Ведь как: ты — всем даешь суверенитет, а он что… отбирать будет? Не будет… Или республики уже без нас, уже сами, своими силами с Ельциным разберутся! Главное — нбчать. И, я скажу, все по закону, гладко, с юристами вместе… страна ж в разнос пошла… это ж видеть надо!..
Бакатин молчал, — план Горбачева ему не понравился. А Шапошников встал, отодвинул стул:
— Разрешите, Михаил Сергеевич? Я сегодня же напишу рапорт об отставке!
Горбачев окаменел.
— Ну и дурак, значит, — выдавил он из себя.
9
Горбачева страдала. Здесь, в Центральной клинической больнице, в этих чужих, ужасно покрашенных стенах, она вдруг догадалась, что от нее, уже не молодой женщины, отвернулась жизнь — сразу, мгновенно, раз и навсегда. А ещё она чувствовала, что может умереть. Ее силы куда-то исчезли, ушли, но самое главное — испортилась кровь. По тому, как часто приезжал к ней Андрей Иванович Воробьев, лучший терапевт не только в России, но, может быть, и в Европе, просто по самим процедурам, по терапии, ей назначенной, было ясно — рак.
Палата, отданная Горбачевой в ЦКБ, была палатой Генерального секретаря ЦК КПСС: огромный четырехкомнатный люкс с двумя идиотскими кроватями через тумбочку.
Все было казенное, с полировкой. Неуютно, тоскливо, холодно, но не от погоды, от вещей.
Вдруг вспомнился Анри де Ренье — «от всего веяло грустью, свойственной местам, из которых уходит жизнь…».
Жизнь — уходила. Был страх.
Раиса Максимовна Горбачева: Нина Заречная и Елена Чаушеску в одном лице; грубое, невероятное желание быть первой женщиной мира и провинциальные вера — надежда — любовь с одним человеком («если тебе нужна моя жизнь, то приди и возьми ее…»). Она и сегодня, сейчас боялась не за себя, нет, Раиса Максимовна вообще не цеплялась за жизнь, ибо жизнь, счастье жизни никогда не измерялись для неё простым количеством прожитых лет: сейчас она боялась только за него, за своего мужа, за Михаила Сергеевича Горбачева. Она знала, что он смертельно устал, что он не спит без наркотиков, что он может сорваться и погибнуть, просто — покончить с собой, потому что в критические минуты (он так устроен) почва всегда — всегда! — проваливается у него под ногами. Раиса Максимовна не сомневалась, что как руководитель Михаил Сергеевич — обречен. Она всегда понимала больше, чем он. И она знала, что Ельцин его добьет, обязательно добьет, — Господи, как она боялась Ельцина! Но Раиса Максимовна Горбачева, одна из самых умных женщин в Советском Союзе, знала и другое: нельзя, нельзя вот так, без борьбы, отдавать Кремль, нельзя отдавать свою власть, ибо власть над такой страной — это жизнь в ином измерении. Потерять Кремль — это все равно что самой отрубить себе голову и так (с отрубленной головой) жить.
Ее любил весь мир, но её никто не любил в Советском Союзе — никто. Обидней было другое: она (вроде бы) все делала правильно, она (вроде бы) все правильно говорила, она — это без «вроде бы» — хотела добра, только добра… Нет, Советский Союз, её Родина, мстит ей так, как он не мстил, наверное, никогда и никому. Ну кто, кто позволил себе в Форосе, на большой, совершенно голой скале, начертить, да ещё с указательной стрелкой, эти поносные слова: «Райкин рай». Где рай?! Это Форос рай?! Если бы все, что она делала для державы (причем делала публично, на глазах у всех) предложил бы кто-нибудь другой (Алла Пугачева, например), был бы восторг, всюду, на каждом шагу. А её везде встречала ненависть. И — лесть ближайшего окружения. В ответ на лесть, именно в ответ, у Раисы Максимовны образовались свои тайны. Да, конечно: она, Раиса Горбачева, появилась в этой стране слишком рано, слишком… эффектно, наверное, чтобы те люди (вся страна, на самом деле), кто ещё не умел, не научился красиво одеваться и отдыхать, как она, в Италии, воспринимал бы её без иронии… Ну и что? А получилось так, что она запрягла свою страну, как Хома Брут — ведьму, и тут же, без спроса, стала учить всех уму-разуму, всех! Надо же, она объявила себя матушкой! «Н-нет, эту дамочку нам не надо…» — откликнулась Россия. И все, на её будущем был поставлен крест. Приговор толпы, как известно, обжалованию не подлежит.
Теперь она почти не вставала с кровати: жить лежа — это легче.
Раисе Максимовне стало по-настоящему страшно, когда она увидела, как Михаил Сергеевич по вечерам изучает телефонные разговоры своих ближайших соратников. По его приказу Крючков записывал всех: Александр Яковлев, Медведев, Примаков, Бакатин, Шахназаров, Черняев; КГБ делал (для удобства) своеобразный «дайджест», и Михаил Сергеевич его просматривал.
Потом, минувшей весной, стало ещё страшнее: впервые за 38 лет их жизни она увидела, как Михаил Сергеевич плачет. Началось с глупости. Ира, их дочь, сказала, что Сережа, врач, её приятель, назвал сына Михаилом (в честь Горбачева). Родители его жены рассвирепели, выгнали ребят из дома, и теперь парень обивает пороги загса: по нашим законам, оказывается, дать другое имя ребенку — это целое дело. Михаил Сергеевич взорвался. Он кричал, что Ира — дура, что ему совершенно не нужно все это знать, что Ире с детства все дается даром, что ей нужно уметь молчать — и т.д. и т.д. Ира вскипела, за неё глухо вступился Анатолий… — а Михаил Сергеевич как-то сразу обмяк, сел на диван и закрыл лицо руками…