— Шостакович!.. Шостакович!..
Он орал на весь Лондон.
— Шостако-о-о-вич!
Орал, пока глотка не села. Затем вернулся к пюпитру и плюхнулся на стул.
— Мама… — просипел он.
Атмосфера в комнате задрожала, перекорежилась, запахло чем-то гадким, Роджер вскрикнул и превратился в значок «стаккато»…
Миша вернулся с репетиции домой и рассказал Варваре новость:
— Представляешь, Вавочка! Оказывается, этот Костаки был прав. Кто-то неправильно переписал ноты Шостаковича. А потом их растиражировали! На самом деле там стаккато.
— Да что ты! — отозвалась Вавочка без особого интереса, вдевая в уши бриллиантовые серьги. Она не знала, кто такой Костаки и где должно было находиться это стаккато.
— У него в доме рукопись нашли. Не понимаю, почему он раньше мне ее не показал. Гордец, наверное!..
Митрополит Ладожский и Санкт-Петербургский обнялся с отцом Василием, расцеловался со своим протеже троекратно и вышел из храма Гроба Господня.
Старик с властным лицом сел в представительский автомобиль, который неспешно покатил по Иерусалиму. Его Высокопреосвященство хотел было подремать до аэропорта, но его взгляд остановился на человеке с лицом дауна, который держал за руль велосипед. Автомобиль притормозил.
Митрополит открыл окно и спросил:
— Ты кто?
— В Выборг поеду! — ответил Вадик. — За красной водой!..
Владыка вытащил из платья телефон и набрал номер.
— Слушай, отец Михаил, — начал Его Высокопреосвященство, — помнится, еще при Иеремии был у вас в монастыре блаженный…
— Исчез позапрошлой зимой, — ответил настоятель. — Наверное, в полынью провалился…
— Что это за вода такая, красная?
— Да газировка обычная. А что?
— Да ничего… — ответил митрополит и нажал на трубке отбой. Затем он сунул под язык таблетку валидола, чтобы успокоить сердце, открыл дверь и вышел на жаркий асфальт. — Ну что, сынок, поедем?
— В Выборг!
— В Выборг, — согласился Его Высокопреосвященство, усаживая блаженного рядом с собою. — Домой едем, сынок! На Родину!..
AN id=title>
1
Когда он понял, что в мерное течение молитвы стали вмешиваться посторонния мыслетворения с ошметками мирского, когда по утрам, днями, даже по ночам, произнося «Господи, иже еси на небеси…», в сие простое пропускал материальное, и так день за днем происходило всю холодную зиму, отец Филагрий наконец уразумел, что Господь отказал ему в простоте общения. Это открытие ударило ему в самую душу, под корешки. Монах оплакал сие по-дождливому, утер угреватый от постоянного ненастья нос, набрался наглой смелости и попросил у Всевышнего любви…
— Дай, Боже, любви мне! — попросил. — Любви!..
Его постриг отец Михаил, настоятель Коловецкого монастыря, вновь назначенный взамен иеромонаха Иеремии.
Сорокалетний мужичина с лукавыми глазами и шевелюрой а ля чернобурка, что в миру называется благородной платиновой сединой, отрезал смоляную прядь и рек:
— Даст Бог, хорошим монахом случишься! — понадеялся отец Михаил. — Быть тебе отныне, от осени, Филагрием!
«А не мелирует ли волосья начальник»? — подумал тогда новый монах о настоятеле, но мысль сия была тотчас отогнана как вопиюще крамольная. Он поднялся с колен, облобызал руку преподобному, ткнулся оному в плечо и со всей братией отправился в трапезную, где под слушанье «Жития Святых» пожрал миску вареных рожков с запахом жареного лука и запил блюдо чаем из ладожской воды… На пострижение ничего особенного не стряпали…
В третью свою ночь в монашеском чине он слегка грустил, чуть жалел себя и мерз отчаянно, так как келья была не топлена по причине занятого на процедуры времени.
«Был я Николаем Писаревым, — думал тогда, засыпая, постриженный, — а сейчас Филагрий». Фи-лаг-ри-ем… Огромная луна, зависшая над озером, покрывала тонкое одеяло холодным светом, проливаясь в малюсенькую форточку, куда взамен утекало дыхание вновь испеченного монаха.
Горячая слеза помочила наволочку и заодно перо петуха Мокия, подохшего от склевывания хозяйственного мыла по недосмотру отца Гедеона, ответственного за разведение живности на подворье. Но о том пере Николай Писарев не ведал и слезы не чувствовал…
А ощущал в душе что-то странное… И не благостно было в ней вовсе, совсем наоборот, сомнения какие-то туманные сжимали сердце, крутило нутро, будто при морской качке, и казалось, что утеряно нечто безвозвратно.
Расшифровать маету монах не был одарен, а от того еще одна слеза закатилась в уголок плотно сжатых губ. Николай помыкался немного и в двенадцатом часу заснул. Спал тяжело и поверхностно. О сновидениях в ту ночь никому не рассказывал, но помнил истошный петушиный крик и птичий язычок, вибрирующий в клюве жалом. Это последнее видение разбудило его утром…
Филагрий был взрослым мужиком, к тридцати, с редковатой бородой и отсидевшим в колонии строгого режима девять лет.
По этой причине прошлый настоятель не стриг его, сообщая при братии козлиным голосом, что ни в коем случае не верит в раскаяние разбойника!
— Каешься? — вопрошал на исповеди.
— Каюсь, — отвечал послушник искренне.
— Врешь!
И не читал разрешительной молитвы.
Когда же случалось, луч настоятельского фонарика выхватывал после Всенощной физиономию послушника Писарева на монастырской дорожке, иеромонах Иеремия в ужасе крестился, ломая о двадцатисантиметровый крест холеные ногти. Николай же покорно улыбался и кланялся во мраке в пояс.
Надо заметить, что в братии судимых было немало, также имелись и бывшие наркоманы, скрутившие замки не одной питерской аптеки, а потому неверие отца Иеремии в раскаяние послушника Николая мало кого волновало. Общались с ним как с равным. Вино, когда было, наливали не скупясь и втайне ждали всем обществом, когда настоятель Иеремия покинет обитель.
Отец Василий, храмовый истопник, частенько слышал сквозь дымовой проход, как Иеремия ведет толковище со спонсорами, прилетающими на остров вертолетом и желающими внести лепту в восстановление святых мест.
— Мы вам, о-отец Иеремия-а, — с гордостью оповещал глава делегации, — мы вам вытелили твенадцать тысяч толларов…
— Спаси Господь вас, — почти пел от счастья иеромонах, и небольшие глаза его увлажнялись обильно и масленно, как будто из лампады пролили на них. — Есть еще русские люди с любвеобильной душой, готовые пожертвовать на благо Господнего храма!
Обычно делегации состояли целиком из финнов, а потому приезжих всегда немножко обескураживало «про русских людей», но это не оговаривали, просто добавляли:
— Вам, отец Иермия-а, следует написать письмо-о в фонт, и мы в нетелю перешлем на счет потворья толлары.
Лицо настоятеля от таких слов становилось недобрым, меняло румянец на бледность, словно молоко скисало, а елей застывал в глазах солидолом.
— Шесть тысяч возьму, не надо двенадцати, — шептал, будто терял силы, Иеремия. — Но только наличными…
Далее он велико грустно ведал чухонцам о чудовищной бюрократии как в миру, так и в православной церкви. Сетовал на то, что пока деньги со счета удастся взять, да еще налоги с них уплатить, то вся братия в полном составе вымрет от голода и холода и финнам некуда приезжать станет. А летом так на острове Коловце хорошо! И рыбалка отменная, и пляжи песчаные…
— А не получится купить новый генератор, — добавлял настоятель. — А без генератора не будет в гостиничке света, а потому туристов пускать не станем!..
И возносил взгляд к прокопченному потолку, давая возможность спонсорам получше рассмотреть огромный крест, почти четырехкилограммовый, лежащий на солидном животе гирей. Вот, мол, как Господу служу!.. Тяжестями себя мучаю…
Финны дня два мялись, думая, как проделать испрашиваемое в правовой стране, как в Чухне обналичиться, но потом вариант находился, и Иеремия почасту под свечечку пересчитывал американские купюры, хранящиеся в огромном чугунном сейфе с распятием на двери…