Когда через полтора десятка лет после первого столкновения с епископатом на московском соборе 1666—1667 годов Аввакум, Лазарь и их друзья отвергли авторитет русских и левантинских владык, то они следовали по тому же пути, который наметился уже в 1640–х годах и уже тогда фактически вылился в бунт против нерадивых архиереев, которых они почитали за губителей душ христианских. Только судьбы веры и церкви заботили Аввакума, когда он, перефразируя слова пророка Исайи (VIII, 9—13), увещевал своих последователей: “Стойте твердо в вере и незыблемо! Страха же человеческого не убойтесь, ни ужасайтесь! Господа же Бога нашего святите в сердцах ваших… услышите и до последних земли: яко с нами Бог!”[1].
Невозможность для Аввакума, Досифея, Евфросина и других стоятелей за древлюю веру идти против своей совести, против своей веры и привела их к разрыву с иерархией. Все остальные мотивы — личные, социальные, антагонизм между богатым и часто жестоким епископатом и им подвластным рядовым иерейским клиром — тоже имели некоторое влияние на их поведение и сыграли значительную роль в дальнейшем росте старообрядчества, но не ради них шли старообрядцы на муки, плаху и в огонь срубов палачей.
Совсем другие реакции струн душевных привели к расхождению с церковью то движение “лесных старцев”, которое тоже началось в 1630–х годах, почти что одновременно с “походом церковным” боголюбцев и которое уже через четверть века стало оформляться в беспоповщину. Если оптимисты–боголюбцы верили в возможность спасения “мира” и в “миру” и, веря в теократическую утопию, хотели превратить в подлинно святую Русь, в настоящий Третий Рим современную им греховную, но дорогую им родную страну, которую в своих мечтах они видели как лучезарный храм с вечным служением литургии, объединяющей Бога и мир, то зато Капитон и его веригоносцы считали мир уже обреченным злу. Поэтому они хотели увести своих последователей, которые в их глазах были последними верными представителями восточного христианства, из этого мира в пустыню, в вечный пост и наконец в пламя огнеопального причастия. В этих двух течениях сказались две вечные стороны христианства: радостная, оптимистическая, столь хорошо ощутимая русской душой в пасхальных службах, и мрачная, пессимистическая, нередко характерная для раннего ближневосточного монашества и искаженно представленная у павликиан, богомилов и катаров. Эти пессимисты видели перед собой не воскресение Христово и искупление Им грехов мира, а картину страстей Господних, мук Его учеников, преследования Его последователей, аскетизм египетских и сирийских монахов, опасности искушения и погибели души. Затворничество св. Антония Великого, подвиги столпников, в особенности св. Симеона (356—459), который почти сорок лет провел на своем столпу–площадке и на весь пост оставался без пищи, примеры русских столпников, вроде св. Никиты Переяславльского из северного Залесского Переяславля, убитого в 1186 году, и Саввы Вишерского, тоже северного, новгородского святого, умершего в 1460 году, затворников Киево–Печерских, веригоносцев Волоколамских и Соловецких, видимо, постоянно стояли перед их “глазами духовными” как образец мученичества во славу и в подражание Христу. В их мышлении, несомненно, была и струя дуализма, по всей вероятности, подспудно проникшего на Русь из балканского богомильства. Так же, как балканские богомилы и южнофранцузские катары–альбигойцы, так и “лесные старцы” не только следовали павликианскому учению, что “подлинная церковь есть церковь гонимых мучеников”, но так же, как и эти религиозные дуалисты, еще до Никона стали “пренебрегать священством”, отказывались ходить в храм на литургию и почитали, что нет спасения в этом погрязшем в грехах мире, завоеванном злом. Из учения о крайней строгости поста они спасения вечного ради позже перешли к запощеванию себя до смерти. А дальше, и опять‑таки до злосчастных соборов 1666—1667 годов, видимо, уже в начале 1660–х годов эти “лесные старцы” во главе с таинственным Вавилой стали звать своих учеников на костры всеочищающего огня, на огнеопальное причастие.