Проезжающие помялись, коротко переглянулись. Картина ясная: шлях пустынный, пост несговорчивый… Обрезы прыгнули в руки, будто сами собою. На подобный случай давно было договорено, что каждый берет противника, стоящего напротив. И надо же было такому случиться: оба дядьки стрельнули чисто, каждый снял своего, а Яшка да Мыкола с одним пацанчиком не могли управиться. А на все нужно время: пока добили, пока в лес подальше отволокли… Местный народ привычный к стрельбе, и не почесался бы никто. Ушли бы, еще чуть — и растворились бы на боковых тропках, а там и до своего села недалеко. И надо ж было, как на грех, оказаться вблизи красноармейскому полуэскадрону, — учения, что ли, шли у них?
Только услыхав гиканье и стук копыт, Яшка понял, что чувствовал прошлой ночью усатый степняк на обочине «железки», когда тянул черные руки к его обрезу и молил: «Не треба, не треба!»
В перестрелке дядья погибли. Мыколу развалила надвое кавалерийская шашка. Яшка не был дураком и сопротивляться не стал. Только молил пощадить, говоря, что ему всего семнадцать и он случайно сюда попал. Вымолил — на месте не шлепнули, повезло и на суде. Судили-то его как пособника спекулянтов, а не бандитов. Яшка на допросах лишнего не вспоминал. Сказалось и содействие, оказанное чекистам, интересующимся камерными новостями. И раскрытый им пусть не заговор антисоветский, но что-то вроде того. Дали «четвертной». К началу войны Яшка был в зоне уже в числе авторитетов…
Поработал он в тылу на победу. Когда в Дудинку приходили караваны с поставками по ленд-лизу, вырвавшиеся из-под бомбежек, на разгрузке людей гибло, как на передовой. Трюмы осушали, стоя по грудь в воде. Люди мерли, как мухи осенью. Да и кто их за людей считал, особенно «политиков»! Замполит, помахивая маузером, посмеивался: «Я вам — советская власть, ствол и прокурор!»
Тяжелы мешки с подмокшей мукой. А жизнь человечья коротка. Поднимаешь мешок, а мука сверху коркой каменной взялась, в горбу впадину выдавливает.
И упаси бог хоть горсть муки в рот. За кражу, лишнее слово, саботаж — пуля. Не наказывали лишь за один вид саботажа, это когда люди в трюм кидались. Головой вниз, чтобы наверняка. Из партии в восемь тысяч через месяц едва восемьсот политических оставалось.
Уголовные приловчились: из-за пайки, а то и из-за носков подманят «политика», а то и своего же уголовного покурить неподалеку от пустой бочки. За щепоть махры любой на край света готов. Много ли силы надо, чтобы оглушить ослабшего, дистрофика, доходягу? Оглушенного за ноги — и головой вниз. Многих Яшка и в одиночку перекидал, а вдвоем все же сподручнее. Был у него верный напарник, жаль, пришлось зарезать — раньше Яшки освобождался, еще и челюсть в золоте. Несправедливо!.. Да не подрассчитал Яшка малость.
Прошли военные годы, когда жмуров списывали тысячами, и не «политик» его дружок был, а честный вор. А самое главное — всем уже намозолил Яшка глаза. И ведь что обидно: конец срока подходил, так еще и отец народов умер, амнистия шла. И из-за какой-то паршивой челюсти так залететь! Да он бы на воле!..
Дальше, как водится: пришла беда — открывай ворота. Яшка пробовал уговорить сначала «кума», которому служил на совесть, потом следователя. На заслуги свои хотел глаза открыть, как с врагами народа боролся. Но мальчишка попался — тот еще крендель! Слушал, любопытствовал, подробности переспрашивал. В общем — на суде Яшка шел на верную «стенку». Повидал он достаточно на веку, знал, когда «прислоняют»…
На последнем заседании прокурор попросил для подсудимого «вышку» буднично, словно одолжался у приятеля по мелочи. Приговор, как известно, должны были выносить на следующий день. Да чего еще ждать? Мальчишка-следователь яшкины подвиги в лагере так расписал, что удивительно, почему его до сих пор не расшлепали? Руки были еще свободны, конвой не торопился с наручниками.
Яшка на мгновение спрятал лицо в огромных длиннопалых ладонях, утопил в горсти переносицу. Пальцы-клещи судорожно сжались. Бросились конвойные, навалились. Поздно! Яшка вырвал из пустой кровавой черной глазницы мокрый, трепещущий сгусток. Пошатнулся, расхохотался безумно, поднес добычу к губам, лизнул, затем отвел руку, словно передумав. Конвой, всего навидавшийся, оторопел.
— Нет, не стану, однако… Разве я жадный? Не-е-т… — зубы его скрипнули. — Это вам жалко, что зубки у меня золотенькие. На вот тебе, ешь — у тебя ведь таких нет… Мяконький!.. — И швырнул в окаменевшего, съежившегося прокурора кровавый комок глаза. Опомнившийся конвой кинулся вязать его.