Команды академику сверху или, по крайне мере, вызова туда для доклада, все не поступало. Так прошел еще год. Но вскоре академику и его лаборатории стало не до того. Из Афганистана в страну пошли неторопливым траурным графиком вагоны-рефрижераторы с грузом «200». Не с обычным, а с обожженным или разорванным в куски и лохмотья, и поэтому неузнаваемым, не имеющим ни имен, ни фамилий. Академик и весь его институт теперь употребляли свои знания и опыт только на генетическую экспертизу останков, для установления личности каждого, чтобы отдать павшим героям последние почести.
Только в конце восемьдесят третьего года, перед самым Новым годом, неожиданно позвонили из секретариата ЦК. Но академика вызывали не в Кремль и не в здание ЦК на Старой площади. Он должен был прибыть в Центральную клиническую больницу. Для встречи лично с генсеком Юрием Андроповым.
В ранние декабрьские сумерки его черная «Волга» миновала шлагбаум КПП, на малой почтительной скорости скользнула по заснеженной березовой аллее и остановилась около главной в стране больницы. Надев белый халат, академик молча последовал за дежурным врачом и личным помощником генсека по пустынным широким коридорам. По пути только почтительно вставали из-за своих столов офицеры охраны и медицинские сестры. Перед дверью одной из палат его оставили одного, и в больничной тишине он услыхал, как громко бьется его сердце. Наконец, его пригласили войти.
Он не сразу рассмотрел генсека. В палате было сумеречно, несколько неярких ламп освещали только аппаратуру у стены, столы с медикаментами и стеклянными приборами. Он рассмотрел сначала широкую, специальную кровать, больного в ней, и блестящие гибкие трубки, уходившие под простыни из большого аппарата, стоявшего на полу в углу палаты. Затем, увидал синюшное, одутловатое лицо, глубоко утопленное в подушке. Он не сразу и узнал генсека, которого больше помнил по портретам в газетах. Но в эту вторую их встречу генсек сразу улыбнулся ему, приподнял с кровати руку и сделал ею дружеский, приглашающий присесть жест. Академик присел на стул рядом с кроватью, теряясь, как ему почтительней вести себя с больным. Но генсек неожиданно и слишком громко для больничной палаты заговорил первым.
– Давненько мы с вами не виделись…
– Добрый вечер. Как ваше здоровье, товарищ Андропов?
– Какое теперь здоровье! Нет у меня больше здоровья.
С разговором, академик почувствовал себя уверенней, глаза его привыкали к семеркам палаты, и краем глаза он рассмотрел большой белый аппарат в углу, от которого тянулись к генсеку трубки. Аппарат мерно вздыхал с мягким металлическим шелестом, и изнутри слышалось бульканье жидкости. Он догадался, что это была искусственная почка, но видел такой аппарат в работе впервые.
Генсек перевел взгляд на помощника, стоявшего у двери и сказал:
– Поставьте нам что-нибудь джазовое. Дюка Эллингтона.
Помощник подошел к столу, на котором стоял стереопроигрыватель, выбрал и вынул из конверта виниловую пластинку, поставил ее на вертушку. В палате зазвучал джазовый саксофон.
– Немного громче, – сказал генсек, и саксофон зазвучал громко даже для гостиной в квартире. – Так хорошо. Идите.
Как член ЦК, академик знал о некоторых личных интересах их лидера. Знал, что тот был первым из череды коммунистических вождей, кто понимал музыку, предпочитал классический джаз, и даже сам собирал коллекцию пластинок. Но этот громкий джаз в больничной палате, около вздыхающей искусственной почки, мог означать только старый проверенный способ партийцев защитить их разговор от прослушки. Начиная с тридцатых годов все сколько-нибудь важные разговоры в комнатах советские граждане вели только при громко включенном радиоприемнике.
– Как продвигается ваша работа, – спросил генсек академика.