Выбрать главу

Постмодерн заменяет всякий ограниченный модернистский стиль стилизацией подо что угодно — поэтому никакая внешняя атрибутика больше не может служить критерием «строгого следования» той или иной идеологии. Наконец, сама современность перестает быть самоцелью — по наблюдению социолога Дмитрия Иванова, постмодерн

означает уравнение в правах «объективного» и «субъективного», «рационального» и «иррационального», «научного» и «ненаучного», «архаичного» и «современного».

Однако за этим кажущимся «всесмешением» есть и довольно внятные тенденции. Постмодернистская «реконструкция после деструкции» означает, что на смену некогда однозначным и оригинальным явлениям (чья «оригинальность» в эпоху модерна, впрочем, была зачастую слишком преувеличена) приходят повсеместные переделки, ремейки. И главная проблема начинает состоять в том, что эти ремейки, порою даже не отдавая себе отчета в своей постмодернистской природе, пытаются играть еще по правилам модерна, претендуя на собственную «тотальность» вместо ясного осознания наступившей тотальной плюральности.

Это на одном известном примере точно заметил эссеист Кирилл Кобрин:

В условиях постсоветской культуры явно постмодернистским феноменом представляется возвращение, ренессанс традиционных конфессий, особенно православия. Потерявшее всякий позитивный смысл, современное русское православие с его кокетливым эстетским традиционализмом есть не что иное, как религиозные «Старые песни о главном». Православный поп на бандитской презентации — таков постмодернистский ремейк Сергия Радонежского, благословляющего Дмитрия Донского.

Неслучайно в нынешнем официальном православии все более популярным становится не «позитив» (познание его внутреннего смысла), а «негатив» (борьба со всевозможными «ересями»). Именно подобные явления Генон именовал «контр-традицией», добавляя, что «те, кто считает себя «борцами с дьяволом», зачастую становятся лучшими его слугами». Контр-традиция не выступает «против традиции» как некой внешней атрибутики — но как раз наоборот: она пытается узурпировать традицию и вещать от ее имени, чем уничтожает ее гораздо более эффективно, нежели прямое отрицание. Это обстоятельство довольно ясно запечатлено в христианской эсхатологии, где говорится, что Антихрист стремится всячески подражать Христу.

Постмодерн в итоге может быть распознан как позитивный или негативный проект, или, иными словами — утопический или антиутопический. «Антиутопический» в данном случае следует понимать не как заведомое создание некой негативной реальности, но именно как «отрицание всяческих утопий», за счет чего эта «негативная реальность» возникает словно бы самопроизвольно. В этом условном разделении постмодерна на позитивный и негативный вряд ли следует видеть продолжение идеологического дуализма, свойственного модерну. Эта пара — не идеологическая, но скорее «энергетическая», зависящая от присутствия или отсутствия активных, творческих сил.

Позитивный постмодерн создает новые контексты, негативный — склонен к консервации статус-кво и порой буквальным, модернистским реставрациям. (→ 1–9) Одной из самых актуальных таких реставраций оказывается последовавшее после 11 сентября 2001 года новое разделение мира на «цивилизованные страны» и варварскую «ось зла». Тем самым государства, успевшие громко провозгласить себя «постмодернистскими»,[16] на деле показали, что пребывают еще в «состоянии модерна». Они не удержались от символического искушения о власти над «всеми царствами мира», чем по существу только затормозили реальную тенденцию постмодерна — становление глобального сетевого общества.

Можно провести и морфологическую параллель: «постмодернизм», отрицающий любые проекты будущего, находится в таком же отношении к постмодерну как эпохе, что и «традиционализм», пытающийся реставрировать прошлое, к традиции как метафизической реальности.

В действительности не «трагедия повторяется как фарс», а наоборот, пародия предшествует оригиналу, как в традиционной эсхатологии Антихрист — Христу. Нынешний антиутопический «постмодернизм» является пародией на неоутопический постмодерн. Он подменяет то, что действительно наступает после модерна, постоянными схоластическими редупликациями, когда разговоры о «конце постмодернизма» сами становятся бесконечными…

Довольно показательной в этой связи была нашумевшая мистификация американского физика Алана Сокала, опубликовавшего в респектабельном постмодернистском журнале «Social Text» заведомо бессмысленную статью, перегруженную модной постструктуралистской и герменевтической лексикой. Статья была принята всерьез, о ней началась «научная» полемика, после чего автор раскрыл карты, и в итоге разразился грандиозный скандал. Эта мистификация высветила довольно странный парадокс: постмодернисты, затратившие столько сил на развенчание «логоцентризма», сами на поверку оказались консервативными догматиками, поклоняющимися авторитетам French theory как своему непререкаемому «логосу». Кстати, показательно и то, что академическая постмодернистская теория с ее нагромождением взаимообъясняющих терминов, именуется в Америке именно «французской».

В последнее время в моду вошло и словечко «пост-постмодернизм», призванное объяснить новейшие практики, уже не вписывающиеся в терминологическую систему теоретиков прошлого века. Однако и это означает не реальное наступление новой эпохи, а все то же реактивное отталкивание от старой. Очевидно, что утверждение постмодерна как эпохи зависит от изменения самой точки зрения наблюдателя, который рассматривал бы ее не с позиций отличий от прошлого, но уже изнутри настоящего. В этой связи очень интересным и перспективным видится предложение профессора Михаила Эпштейна:

Вместо умножения этих «пост», я бы предложил определить современность как время «прото»… Раньше определение «прото» давалось тому, что предшествовало уже заранее известному, оформившемуся. Когда ренессанс представал уже завершенным, отходил в прошлое, тогда получала обозначение и начальная ступень, ведущая к нему — проторенессанс. Так, из уже готового, осуществленного будущего переименовывалось прошлое, выступая как ступенька, ведущая к предназначенному концу. Такова была уловка детерминизма, предопределявшего прошлое его же собственным будущим, но создававшего иллюзию, что прошлое само предопределяет будущее.

«Прото», о котором я говорю, не имеет ничего общего с детерминизмом и телеологией. Оно не задается прошлому из уже состоявшегося будущего — и не определяет будущее из прошлого. «Прото» — это новое, ненасильственное отношение к будущему в модусе «может быть» вместо прежнего «должно быть» и «да будет». И тогда оригинальность, убитая постмодернизмом, возрождается опять как проект, не предполагающий реализации, но живущий по законам проекта, в жанре проекта… Утопические, метафизические, исторические проекты — сколько забытых, осмеянных и уже невозможных модусов сознания заново обнаружат свою возможность, как только они будут поняты протеически — именно в качестве возможностей, лишенных предикатов существования и долженствования.

Современная культура России все менее определяется своим отношением к коммунистическому прошлому, скорее, это прото-культура какой-то еще неизвестной формации, о названии которой можно пока еще только догадываться.

С последним утверждением мы целиком солидарны, более того — в этой работе пытаемся его развить, предлагая один из таких проектов. Однако любой «проект, не предполагающий реализации» бессмыслен. Возможность, замкнутая на саму себя, без перехода в действительность, превращается в невозможность. Иное дело, что она не гарантирована, никому не «должна» осуществиться — подобно тому, как Пасха не является «результатом» Великого Поста, хотя его и предполагает…

1.4. Воображаемое общество

вернуться

16

См. Robert Cooper “Post-modern State and World Order”