Оба эти «геополитических антипода» своим общим фарисейским консерватизмом и убивают христианскую цивилизацию. Они хором призывают «вернуться к религии», видя ее расцвет исключительно в прошлом, и совершенно не желают замечать, что в актуальной ситуации демографическим спасением христианства мог бы быть только «розановский синтез». Но для этого надо мыслить парадоксами, что консерваторам, увы, почти не свойственно.
Бьюкенен утверждает:
Америка остается страной, за которую стоит сражаться, — и последней утопией на этой планете.
Однако Америка ныне уничтожает саму себя — именно такой финалистской, «филофеевской» самоуверенностью, будто бы никаким утопиям после нее «не бывать», предавая ту безграничную волю к открытию, которой славились ее пионеры. Она теперь сражается не за неизведанный Новый Свет, но за сохранение мирового статус-кво. «Смерть Запада», если она последует, будет вызвана не иммиграцией извне, но полным исчерпанием его собственной воли к новому историческому творчеству. Если Запад не породит новой, позитивной утопии — он будет внутренне разорван ортодоксами «общества контроля» — «слева» и «справа». Однако всякая новая цивилизация в глобальном мире уже не будет сугубо «западной» — подобно тому, как ветхозаветные ортодоксы «ждали не того»… Это — контуры уже Сверхнового Света. (→ 2–9)
Часть 2. ТРАНС-ИЗРАИЛЬ
2.1. Пророческий парадокс и жреческая ортодоксия
Величайшими утопиями, величайшими как по глубине мысли, так и по их значению для человечества, являются религии.
Всякая утопия имеет религиозные корни. Однако крона утопического древа может и не быть формально религиозной. Тем не менее, в своей основе все воплощенные утопии вдохновлены именно религиозными прозрениями. Американские пионеры продвигались на Запад под влиянием протестантского принципа Manifest Destiny, вольных русских влекли на Восток староверческие предания о Китеже и Беловодье. (→ 3–2)
Существует и обратная взаимосвязь — всякая религия в основе своей утопична. Она строится вокруг знания об иных мирах и состояниях и требует веры — не столько в них как таковые, сколько в возможность для человека их реализовать. Если эта возможность не воплощается — религия с неизбежностью деградирует, превращаясь в простой свод моральных поучений. По существу, всякая религия жива лишь постольку, поскольку она утопична. Если ее утопическому зерну не дают прорасти — от нее самой вскоре остается лишь пустая мертвая оболочка. Христианство без своей стержневой утопии — «Царствие Божие внутри вас есть» — превращается в сугубо внешнюю, антиутопическую корпорацию «великих инквизиторов».
Религиозная антиутопия — это не какая-то особая «инфернальная» религия,[31] но лишь результат обессмысливания традиционных религий, забвения ими своего трансцендентного, утопического истока. Именно это забвение и порождает межрелигиозные конфликты. Хотя их идеологи любят ссылаться на диктуемые ортодоксией «неснимаемые противоречия» между разными религиями, они снимаются самим фактом парадоксальности всех религиозных откровений.
Парадокс выходит за пределы «здравого смысла», он существует или совершается вопреки ожидаемому, обычному, «нормальному». Однако чем было бы христианство без парадоксов Бога-Троицы и сочетания в Исусе Христе божественной и человеческой природ? Чем был бы ислам без чудес чтения Корана неграмотным Мухаммадом и его ночного перенесения архангелом Джибрилом (Гавриилом) из Мекки в Иерусалим?
Религиозная утопия, таким образом, являет собой сплошной парадокс, абсолютно противоречащий всем видимым «законам реальности». Однако для самих утопистов все выглядит совершенно иначе — для них сомнительна как раз эта «обычная», «здешняя», тривиальная действительность, а чудесное «совмещение несовместимого» (→ 3–7) является критерием истины.
Библейские пророки в глазах окружающего их мира выглядели именно такими утопистами ипарадоксалистами. Вот как они являются в Первой Книге Царств:
Встретишь сонм пророков, сходящих с высоты, и пред ними псалтирь и тимпан, и свирель и гусли, и они пророчествуют; и найдет на тебя Дух Господень, и ты будешь пророчествовать с ними и сделаешься иным человеком.[32]
В отличие от пророков, жрецы в любой религии — это характерные идеологи иортодоксы, видящие свою миссию в сохранении и упрочении существующего порядка. Они могут почитать древних пророков, но по отношению к современным (поскольку пророческая традиция, делающая людей «иными», не прерывается) выступают в роли «инквизиторов» и обвиняют их в «ереси». Хотя сами «ереси» возникают лишь с выхолащиванием пророческих откровений до жреческих догматов. Именно в догматизме проницательный Розанов видел отказ от самого духа христианства. На знаменитых в Петербурге Религиозно-Философских собраниях он говорил профессору Лепорскому:
В догматизировании, в примерении логического начала к нежному и неизъяснимому евангельскому изложению и произошло смертное начало, «неодушевленная глина», к юному телу первозданного христианства. Как было не поразиться тем, что сам Спаситель, за исключением минуты в храме наедине с грешницею, ни разу не взял пера и не написал ни одного слова. Ведь догмат — нечто каменное, твердое. И ни одного такого каменного недвижного догмата Спаситель не оставил людям. «Идите ко мне, человецы, я научу вас догматическому богословию», — такого слова не сказал Спаситель людям, а если бы такое безобразное слово поместить в Евангелие, то страница с этим словом вдруг потухла бы; перестала бы светить нам привычным небесным смыслом. Поэтому, когда проф. Лепорский, заглядывая в коридор академии, говорит: «Студенты, идите, я буду преподавать вам догматическое богословие», то он последует во всяком случае не Спасителю…
Все ереси и самое еретичество произошло из этого догматизирования. Вместо умиления к Писанию стали его исследовать, расчленять, анатомировать, расстригать на строчки (тексты), и изъяли весь аромат… Христианство перестало быть умилительно «с догматом», и на него перестали умиляться. Просто его перестали любить… Жалеют, качают головами, находят опасным это для цивилизации, для устойчивости правительственной, для народа, и вообще по тысяче утилитарных соображений, заметьте, все утилитарных, все именно не небесных. Небесного-то, «Херувимской»-то песни в церкви не чувствуется; души-то в ней нет, а одно тело… Ведь за что-нибудь умирали же мученики, ведь не по «повелению Бога»: это слишком сухо, да и повеления такого никогда не бывало… Мне кажется, Бог есть милое из милого, центр мирового умиления: и вот с потерей церковью «милого», мне брезжится, что как только начали догматики «строить» с мыслью, что Христос не сумеет Сам защитить Свое дело, так Христос невидимо заплакал и отошел от строящих… Мы угасили дух пророчества в себе. Бытие догмата угасило возможность пророчества.
Это творческое, адогматическое мышление неизбежно противопоставляло Розанова и официально-церковному морализму. Однажды он сформулировал парадоксальный афоризм на сей счет: «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали».
Жречество подменяет пророческие парадоксы догматической ортодоксией. Так возникает, по определению Гейдара Джемаля, «мировая иерократия» — паразитический слой, который узурпирует вещание от имени религии, но обессмысливает великое духовное наследие пророков древности тем, что сводит его к пустым догматам и формальным ритуалам. Живое, пробуждающее пророческое влияние, заставляющее воплощать религиозные откровения, этим слоем гасится, подавляется, а то и предается анафеме.
31
Сторонники т. н. «сатанизма» почему-то в упор не замечают той очевидности, что никакого «глобально общепризнанного» образа Сатаны просто нет — «негативный двойник» в каждой религии наделяется своими особыми чертами и зачастую то, что для одной является «сатанинским», для другой, наоборот, «божественно». Наиболее известный пример такой инверсии — индуизм и зороастризм, где