Даже не обладая буйной фантазией, нетрудно себе представить, какое направление взяло бы развитие русского языка, если бы в начале XVI века вместо «киприановской реформы» появился полный русский текст Библии. Одна часть духовенства реагировала бы с той же враждебностью, с какой реагировала часть католического духовенства на появление лютерова перевода. «Раскол» русской православной церкви произошел бы лет на сто до никоновского раскола, только победителем вышла бы не ультрареакционная партия патриарха, а демократическая часть духовенства и просвещенного городского населения. И вместо потрясающего «Жития», писаного неистовым протопопом на малограмотном, неотесанном языке, русская литература могла иметь своих Мольеров и Расинов — современников Аввакума.
Но если утопия не сбывается — сбывается антиутопия…
Новгород, Киев, Ярославль, Рязань, Тверь, Смоленск и другие древнерусские города имели свои собственные иконописные и летописные традиции, языковые диалекты, особое искусство и фольклор — все это быстрыми темпами вело к возникновению России как континента, по многообразию даже превосходящего европейский. (→ 3–1) Москве, пресекшей эту перспективу созданием унитарного централизованного государства, насущно требовалась некая бесспорно унифицирующая и нивелирующая все значимые региональные различия политическая технология. Таковой в ту эпоху могла стать только религия. Однако найденная формула «Москва — Третий Рим» предназначалась, в основном, «на экспорт» — для оправдания своего имперского статуса. Для подчинения своей власти всего русского мира — все еще «слишком разного», даже после опричнины и смуты — необходима была какая-то внутренняя реформа, которая подогнала бы национальный менталитет под некий единый стандарт.
Никаких других рациональных причин для того, чтобы начать вдруг править все русские богослужебные книги по новогреческим образцам, не просматривается. Сами «новогреки» после падения Византии не играли уже никакой роли на мировой арене. Однако, обладая византийским имперским опытом, они могли оказаться полезным инструментом для «приведения к общему знаменателю» и какой-нибудь другой страны. С точки же зрения русского православия эти «ортодоксы» были лишь инерцией былого авторитета. Если при Крещении Русь получила ту самую религию, которая окормляла и всю огромную Византию, то теперь, после ее падения и опыта униатской измены, новогреческое православие вызывало большие сомнения относительно соответствия своим же собственным изначальным принципам. Во всяком случае, все принятые в Х веке Русью доктрины и обряды (вплоть до пресловутого двоеперстия) она сохранила в точности. Когда же сюда приехали греческие миссионеры образца XVII века, оказалось, что у них самих очень многое уже изменилось. Тем не менее, подобно латинянам, они вели себя с невероятным самомнением, все еще продолжая считать себя представителями «истинного Рима». Это было трагикомическое зрелище — как если бы выпускникам консерватории мастер-класс давал ансамбль самодеятельности из богадельни.
Никониянская реформа по своему смыслу была даже большим предательством Церкви, чем уния византийцев с латинянами. Если тогда византийцы (Второй Рим), юридически подчинив Церковь папе (Первому Риму), все же сохранили у себя особый, православный строй вероисповедания и богослужения, то в данном случае московские патриарх и царь словно бы признавали, что никакого translatio ecclesii далее, на Русь, не произошло, и она так и не стала Третьим Римом. Выходило, что подвижники и святые всех русских земель на протяжении семи веков трудились напрасно, а то и вовсе во вред — ведь вся их богословская и обрядовая система на Соборе 1666 года была объявлена «еретической» и предана анафеме!
Для русского сознания той эпохи это было переломным ударом. Рушилась сама Церковь, которая на Руси была не просто «религиозным учреждением», но жизненным центром общества. Под корень рубилась вся православная элита, которая прозревала это translatio ecclesii, мистический переход Вселенской Церкви на Русь, но и осознавала всю небывалую меру ответственности за такое восприятие. Однако для московских жрецов, узурпировавших статус «Третьего Рима» и желавших использовать его как сугубо политический инструмент, эти пророки были опасны «излишней вольностью» своих суждений. (→ 2–1) Показательно, что параллельно с этим уничтожением Церкви началось сворачивание земского самоуправления и окончательное закрепление крепостного права.
В вероучении не бывает никаких «частностей». То, что рациональное сознание может считать «несущественными различиями», на деле часто приводит к грандиозным столкновениям. Все многочисленные европейские религиозные войны между католиками и протестантами начинались именно с таких доктринальных «мелочей». В православном Символе Веры слова о том, что Царствию Христову «несть конца», были переделаны в «не будет конца». «Таким образом, — пишет Михаил Шахов в книге «Философия истории старообрядчества», — вносилась двусмысленность, позволявшая полагать, что вечное Царствие Христово еще не наступило с Его воплощением, искупительной жертвой на кресте и Воскресением, но лишь наступит в будущем. А это перекликалось с иудейским представлением о том, что Христос не был Мессией, а Мессия еще придет в мир и воцарится в нем».
Как видим, в одном этом «ничтожном» для профанов лингвистическом нюансе разверзается грандиозная мировоззренческая пропасть — между теми, для кого реально наступил Новый Завет, и теми, кто по сути остался в ветхозаветном «ожидании», но лишь внешне старательно изображает из себя «христиан».
Иногда «правке» подвергалась не столько буква, сколько сам дух истолкования текстов. Вот, к примеру, знаменитая фраза из послания апостола Павла к Римлянам: «Несть бо власть аще не от Бога: сущия же власти от Бога учинены суть». В дониконовском русском мировосприятии это понималось так: «ибо нет власти, если она не от Бога: настоящие власти от Бога учреждены». С укреплением же тоталитарного московского царства эти слова обрели совершенно иной расхожий смысл: «нет власти не от Бога», т. е. сакральна вообще всякая власть.
Термин «старообрядчество» представляется неадекватным, поскольку акцентирует внимание не на духовном своеобразии этого движения, а на его внешней атрибутике. Кроме того, он не был самоназванием — это никонияне нарекли русских традиционалистов «старообрядцами» и «раскольниками». Какого-то единого «старого обряда» вообще не существует — богослужения поморцев, сторонников Белокриницкой иерархии, не говоря уже о Спасовом согласии (нетовцах), существенно разнятся, а профаны валят все в одну «старообрядческую» кучу. Смысл сопротивления никоновской справе состоял не в защите каких-то формальных признаков обряда, но в понимании их символического значения. Важна была не старина веры, а ее полнота.
«Раскол», в сущности, произошел между полной и урезанной версиями русского православия. Если первая воплощала в себе все мировоззренческое и ритуальное богатство христианства со времен восприятия его Русью, то вторая превращала его в некую внешнюю, формальную структуру, механический набор слов и обрядов, зачастую непонятных самим верующим. Да и вообще, отныне предписывалось просто «верить», но не «знать». Иначе могли возникнуть очень неудобные вопросы — к примеру, что же такого «греховного» в двоеперстном знамении? А ведь Никон, предав его и всех, кто им знаменуется, анафеме, по существу анафематствовал всех святых, начиная от апостолов…