Выбрать главу

Через некоторое время опухало лицо, руки и, хоть это было очень неприятно, кожа дубела и становилась менее чувствительной. Жили в плохой, обтрепанной палатке, питались хлебом, кипятком и сваренной на костре пшенной кашей, слегка заправленной растительным маслом. Всего этого было мало, и уже через неделю один из косцов поехал на той же лодчонке через Енисей добывать еще одну порцию хлеба. Денег своих ни у кого не было, а школа считала каждую копейку.

Я уходила в свою аэропортовскую столовую в пять-шесть часов утра по темному еще поселку и затем шла около пяти километров полем. Уже в октябре мой путь был занесен снегом, я проваливалась в сугробы и, с трудом ориентируясь на какой-либо предмет, дерево или огонек, доходила до места.

Мне удалось снять себе и Але угол в маленькой избенке на окраине Туруханска, у мрачной старухи Зубаревой.

Марфа Зубарева, по-местному Зубариха, – высокая старуха с сильными и жилистыми руками, злая и невероятно работящая. Приехала она с партией раскулаченных со своей дочерью Наташей, молодой молчаливой и не очень привлекательной девушкой. Зубариха была несловоохотлива и на всякие расспросы отвечала уклончиво, с недоверием и подозрительностью поглядывая на собеседника. Попала она сперва еще дальше на север, в поселок Янов Стан, где тогда находилась какая-то геолого-разведочная экспедиция. Пристроилась бабка в уборщицы и прачкой и, оглядевшись, поняла, что жить ей с дочерью негде, так как экспедиция была засекреченной и бабку жить пустить не могли, а кругом были низкие, наскоро построенные халупы охотников, мало интересующихся благоустройством своего жилья. Было бы где ночевать…

Репутацию честного человека Зубариха заработала почти сразу же, получив в стирку ворох грязного белья и заношенных до блеска брюк. В кармане одних она обнаружила перевязанную пачку крупных купюр. В хате никого не было, и, перестирав белье, она заставила первого пришедшего пересчитать деньги и расписаться в получении и тем заслужила полное доверие всех и разрешение пользоваться в их отсутствие ездовыми собаками и инвентарем. Время было зимнее, и бабка повалила и свезла на собаках достаточное количество стволов, чтобы построить хатенку, и даже ухитрилась, набрав по поселку кирпичей и обломков, сложить подобие печки. Но сложить ее с внутренними ходами не сумела, и топилась печь навылет, обогревая хатенку только во время топки и промерзая к утру.

Как и когда попала Зубариха в Туруханск, где она снова своими руками построила за один сезон избенку, которая также топилась навылет, мы не знали, но избенку она эту продала каким-то приезжим и построила третью по счету избу, с просторными сенями, тремя оконцами, тесовой крышей и завалинкой. Печника не было, и снова, уже из хорошего кирпича, бабка сложила печь, которая обогревала только во время топки. И вот в эту-то избу бабка пустила нас жить по приезде.

Наше устройство у Зубарихи объяснялось тем, что бабка сама была ссыльной, а хатенка была за пределами границы самого Туруханска, в так называемом «рабочем поселке», где все было много проще.

В доме тепло было только рядом с топящейся печью, у которой мы пристроили топчан для Али с тощим сенным матрасом. Я устроилась недалеко от дверей у стены, которая за ночь покрывалась изморозью, и, бывало, к утру волосы примерзали к стене. Семья старухи, дочь с мужем и пятью детьми, жила неподалеку, а у старухи в избе жил внук Генка – прелестный мальчик шести лет, совершенно неразвитой, но простодушный и веселый. В сильные морозы в избу пускали ездовую собаку Розу.

Зубариха приняла нас жить явно по причине моей работы в столовой, где, по ее расчетам, я должна была подворовывать, собирать куски и приносить их домой. Аля со старухой очень скоро нашла общий язык, о чем-то рассказывала ей, сидя за самоваром. Чай пили по-северному, по-рыбацки – без сахара. Просто хлебали кипяток, заедая его черными сухарями или хлебом с соленой тюлькой.

Когда мы обе бывали дома и было не очень холодно, ходили гулять по поселку, присматривались к лицам, прислушивались к местному говору. Прогулка заканчивалась на крутом берегу Енисея уже за околицей. Там мы не боялись быть услышанными, и Аля рассказывала о матери, об отце, о его работе, о своей юности во Франции, а затем о своей жизни в Москве у тети Лили, которая всячески ее поддерживала и в дальнейшем писала (не боясь!) длинные письма и присылала бумагу, книги и теплые вещи.

Помимо Е. Я. Эфрон Але писала одно время писательница Татьяна Сергеевна Сикорская, бывшая в Елабуге вместе с Мариной Цветаевой, но ее вынудили отказаться от переписки. Тогда Але начала писать жена ее сына, Вадима Сикорского. Письма Б. Л. Пастернака были всегда праздником для Али. Он писал до востребования. Как только на почте появлялся конверт, надписанный его характерным почерком, где буквы летели по строчкам, как ноты, с изящным прочерком, Аля радостно бежала домой, сперва читала письмо сама, потом перечитывала мне.

Аля очень гордилась этими письмами. Его письма уносили нас из туруханской избушки в недоступный нам, многозвучный мир…

Были письма от Аси – Анастасии Ивановны Цветаевой.

Я немного подкормилась остатками хлеба и супа в своей столовой, но денег еще не заработала, Але и друзьям, с которыми она была на сенокосе за Енисеем, могла купить только черного хлеба и пшена. Об Але они рассказывали дружелюбно и с уважением; говорили, что она хорошо работала, во всем помогала, а по вечерам или в дождливую погоду развлекала всех рассказами. У Али был просто дар находить общий язык с самыми разными людьми и становиться их моральной поддержкой в трудных условиях.

На сенокосе случилось с ней несчастье. Тонкая заноза от ствола растения попала в глаз и осталась в его оболочке. К счастью, зрение не испортилось, но заноза давала о себе знать в дальнейшем. Мы обе были тогда намного моложе и потому, наверное, не ужаснулись, насколько такая заноза была опасной в условиях, где и врача-то настоящего не было, а об окулистах и не слыхивали.

Этот сенокос был боевым крещением в Алиной новой ссыльной жизни, и все последующее уже не казалось таким страшным. Да к тому же за плечами был лагерь.

Итак, мы обе зацепились в Туруханске, имели какой-то угол, где нас прописали, и ненадежную, трудную, плохо оплачиваемую, но – работу. Дождавшись возвращения Али в той же лодчонке через Енисей, я с гордостью ввела ее в нашу жалкую избенку, показала топчан в углу у холодной печки. Это было подобие дома и даже семьи!

За этот месяц, кроме нас, с энергией отчаяния цеплявшихся за любую возможность кое-как жить и работать, устроились более или менее сносно только трое-четверо. Приехавшая партия ссыльных заметно уменьшилась. Уцелели один врач, фельдшерица, самозваная медсестра и инженер-строитель. Остальные, главным образом, люди помоложе, были отправлены дальше на север, а те, кто постарше, хотя и устроились жить по разным углам, но не имели никакого заработка и существовали на те средства, которые им высылали жены, дети или даже внуки…

Были тогда в Туруханске и трагичные случаи. Один юрист повесился. Пожилой бухгалтер, жаловавшийся, что он, специалист с тридцатилетним финансовым стажем, не может ничего найти, кроме (да и то редко!) пилки дров, отправился в поисках работы на «Спуск», где был рыбзавод, за шесть – восемь километров от Туруханска, зайдя по пути к нам. Был он, как я хорошо помню, в телогрейке, ватных брюках, шапке-ушанке и… в калошах, привязанных веревочкой к ступням. У него распухли ноги, а никакой другой обуви не было. Дорога на «Спуск» шла полем, потом лесом. Уже были по ночам настоящие морозы, температура опускалась ниже минус двадцати градусов. Его нашли на следующий день: он замерз, сидя на пне. Я думаю, что сел он не отдохнуть, а просто – чтобы разом со всем покончить.

Был еще инженер К., приятный в общении, образованный человек, которому в Туруханске удалось пристроиться десятником на стройке. Он чем-то вызвал интерес нашего надзора, был вновь оклеветан, судим и отправлен еще дальше, в тюрьму или в лагерь. Говорят, он держал себя бесстрашно, даже безрассудно.