— Огастас был… проблемным ребенком, но мы справились. На него было радостно смотреть, — шепчет он, и улыбка, которую он чувствует на своем лице, режет его щеки зазубренным ножом. Он помнит, как Огастас играл с его значком, гордо повторяя, что его папа полицейский, его папа герой — помнит, как смотрел в доверчивые глаза сына, дивясь его невинности, и чувствовал, что всё, что он делает, он делает не зря — чувствовал, что он работает, чтобы сделать мир лучше для своего ребенка.
— Мы пытались завести второго ребенка, хотя Каро к тому времени уже была нездорова, — продолжает Уильям. «Нездорова» — это сильное преуменьшение. Каро напивалась, чтобы уснуть, спала с кем ей было угодно и когда ей было угодно, а он просто притворялся, что ничего не происходит, потому что Огастасу нужна была мама, потому что ему было не плевать на брачные обеты. Потому что он все еще любил ее.
— Моя дочь, Эмили, прожила ровно семьдесят четыре часа, — скрипит его голос. Он не может сказать Виктории, сколько еще после этого он не выпускал из рук свою девочку. Никому он не может сказать и никому не говорил, каково ему было сообщать о ее смерти Каро и Огастасу.
Он и представить не может, как сказать стоящей рядом с ним девушке о том, как невыносимо, как душераздирающе кричала в больничной палате Каро, как болели его руки, державшие малютку, потому что его тело, не способное принять реальность, отвергало эту самую реальность с физической болью, которую он мог ощутить. Боль не прошла до сих пор. И вряд ли пройдет когда-нибудь.
— Как ты можешь понять, после этого всё полетело к чертям. Каро не могла принять смерть Эмили, наша семья развалилась, — сказал он. Отсюда уже легче, об этом все знают. Всем известна разбавленная версия того, что произошло на самом деле: психическое здоровье его жены разрушалось, приступы сына становились всё хуже и хуже.
Он на мгновение умолкает. Ему не хватает воздуха: одна часть его хочет кричать Виктории: беги, беги от меня как можно дальше, а другая тянется к ней, хочет схватить ее за руку и умолять никогда не оставлять его: он знает, что если Виктории не будет сейчас в его жизни, это его, скорее всего, убьет.
— Что произошло? — спрашивает она. Уильям вздрагивает. Интересно, сколько он уже так стоит, молча осматривая комнату. В голосе ее слышна тревога, она говорит в нос, и он хочет сказать: всё в порядке, правда, но она видит его насквозь, она поймет, что он лжет. Ничего не в порядке.
— Мы разошлись, но… она была матерью Огастаса, и она его навещала. Я думал, ей становится лучше, она казалась более уравновешенной, снова начала рисовать. Наверное, не такой уж я хороший детектив, как я думал.
Он улыбается: Виктория порывается возразить. Она касается его плеча, и он едва удерживается, чтобы не дотронуться до нее.
— Вскрытие показало, что Огастас… умер первым. Его приступы ухудшились, а Каро была слишком накачана ксанаксом. Вероятно, она обнаружила его тело, попыталась позвонить мне, а потом… хрен его знает, что ей взбрело в голову… Что бы там ни было — она покончила с собой. То самое «после», о котором ты слышала, — это после того, как с меня были сняты все подозрения, после того, как я похоронил единственного сына и жену.
Он делает шаг назад.
— Я не перетрахал весь Скотланд-Ярд — на самом деле, до твоего появления я задавался вопросом, есть ли вообще смысл продолжать жить…
Виктория дергается как от удара.
— Как ты можешь такое говорить? — спрашивает она. Да, обижать любимых женщин он по-прежнему мастер: ее голос пропитан неверием и болью. Господи, ей нужно держаться от него подальше.
Уильям избегает ее взгляда.
— С твоим появлением у меня появилась причина хотеть просыпаться по утрам, ты напомнила мне, как улыбаться — так что вот, теперь ты всё знаешь.
Нет, не всё. Он не сказал еще, что влюблен в нее. Не может. Это не справедливо, говорить ей это сейчас, после всего, что он на нее только что вывалил. Слишком тяжел груз его прошлого, и ей нужно это знать — он должен быть с ней честен.
Виктория моргает. Кажется, он никогда не видел слез в ее глазах — но вот они сейчас, и Уильям знает, что это не жалость, это скорбь, она горюет — за него. Он не думал, что его сердце может разбиться еще раз, но сейчас оно разбито. Видеть слезы в ее глазах невыносимо. Ему отчаянно хочется их стереть, но он не способен сдвинуться с места.
Будь они не они, а другие люди, будь они не на месте преступления, где запекшаяся кровь на диване и стуле, и этот запах меди, пропитавший всё вокруг, всё могло быть иначе.
Только вот они — это они, а не другие люди, они те, кто они есть: он потрепан и изломан, а она — она сила, с которой нельзя не считаться, она вернула его к жизни.
Будь они другими людьми, он коснулся бы ее, а она сказала бы что-нибудь, что угодно. Но они не другие люди, они просто Уильям и Виктория.
Она проводит кончиками пальцев по его плечу. На глазах ее слезы, его глаза сухи.
— Пойдем отсюда… — говорит она.
Он кивает.
И в какой-то миг, когда они выходят в коридор рука в руке, ему удается по-настоящему дышать, впервые с того момента, как вошел в свою квартиру и увидел свою семью мертвой — а если так, то что ж, из всего бывают исключения.
***
Три утра. Уильям знает, который час, потому что проверил будильник на прикроватной тумбе. Три утра, и кто-то стучит в его дверь. Сегодня суббота — то есть, уже утро воскресенья, и случилось, наверное, что-то страшное.
Он слишком много выпил накануне. Один слух о нем отчасти правдив: он действительно порой слишком много пьет, но только в свободное время.
В темноте он на что-то налетает и, матерясь, проходит к двери, за которой его ждет самый большой в жизни сюрприз. За порогом стоит Виктория. На ней огромное пальто поверх пижамы, волосы распущены по плечам (приснится же такое под градусом, мелькает в его голове), а на ее лице написано облегчение.
Какое-то время оба молчат, и он вдруг понимает, что на нем только футболка и пижамные штаны.
— Виктория… Ты что здесь делаешь?
Она влетает в прихожую, и до него доходит наконец, что это не сон, что оба они бодрствуют. Она никогда не бывала в его квартире, и он несколько боится узнать, что привело ее сюда посреди ночи.
— Ты не брал трубку!
Уильям еще не совсем трезв и не сразу понимает, о чем она говорит.
— Три часа ночи, — говорит он.
— Ты всегда берешь трубку! — восклицает она, в ее голосе и облегчение, и злость, и… это что, котята у нее на пижаме нарисованы?
— Пожалуйста, — говорит он, замечая, что она осматривается по сторонам, — чувствуй себя как дома!
А они ведь не оставались наедине с того самого разговора — с тех пор, как он рассказал ей о своей семье. Викторию в тот же день вызвали в Прагу давать показания по одному из тех дел, на которых она сотрудничала с Интерполом, и они почти неделю не виделись.
Он жестом показывает на диван, и она садится. В этой своей пижаме, кедах и гигантском пальто такая… совсем ребенок. Но как же, Господи, он по ней соскучился!
— Я… — начинает Виктория и трясет головой. Она смущена, и Уильяму опять чудится, что всё это ему только снится. Они, наверное, выглядят сейчас полными идиотами.
— Со мной всё нормально, — говорит он. Не может же он на нее злиться за то, что ей не всё равно, тем более после последнего разговора.
— Правда? — Она смотрит на него, и ему знаком этот взгляд — таким она буравит подозреваемых и юлящих свидетелей. Она ему не верит.
— У меня выходные. Я выпил пару кружек пива, но со мной всё нормально! — Он и сам понимает, что это звучит как агрессивное оправдание, слышит злость в своем голосе — да пожалуй, он и правда зол. Странно, он обычно жестко контролирует свои эмоции.
— Я не собираюсь кончать жизнь самоубийством, Виктория. И я думал, что ты не слушает сплетен и не веришь им! — срывается он против воли. Заткнись, заткнись же, просто скажи, что это была не лучшая идея — будить его посреди ночи после долгой тяжелой недели и после того, как он перебрал.
Скажи, что благодарен ей за заботу, что скучал — что тебе нравится ее пижама, только не рычи на нее, она этого не заслуживает.