Песня когда-то давно сочинялась как веселая бессмыслица, так и пелась, но в прохоровском исполнении вдруг стала печальной, загадочной и безысходной.
А белый платок у входа в дом застыл, потом подплыл к земле — женщина села на корточки и слушает.
Лицо женщины расслабляется, смягчается, и она вся отдается пронзительной тоске, которая слышится ей в голосе Прохорова, в трудноуловимом мотиве, непонятных словах.
Нельзя сказать, чтобы песня потрясла или захватила старика. По лицу женщины тоже трудно что-либо понять. Да и сам Прохоров не погрузился в пучину грусти — спел песню, да и все… Но тем не менее никто не двигается. Тишина. Сумерки.
Нога старика не зря болела вчера. С утра идет дождь.
Он начинается понемногу, еще когда старик, почмокивая, выезжает со двора. Но пока это просто капли — тяжелые, крупные.
К тому же очень скоро они перестают падать, и следы их, впитавшись в землю, исчезают.
Люди выносят из домов одеяла и подушки — проветрить. И только после этого начинается ливень.
Женщина мечется между домом и двором, спасая подушки. Прохоров, которому перепала наконец работа, помогает ей. И мешает, конечно, тоже. Они сталкиваются в дверях, задевают друг друга руками, плечами… Женщина не смотрит на Прохорова — подхватывает очередную полушку, мчится к дому, но все-таки следит за ним, старается обойти, держит расстояние…
Наконец, все спасено. Прохоров, вымокший до нитки, ощупывает хозяйское имущество.
— Сухие! — смеется он, — Видела, как сработано! Все сухое! Только мы мокрые! — И хохочет.
Женщина молча стоит посреди комнаты.
— Чего ты, — окликает Прохоров, — чего ты как неживая? Вещи ведь тебе спасли. Радуйся.
Но она, видно, радоваться не умеет. Тогда и Прохоров перестает веселиться — не шут ведь гороховый, в одиночку хохотать.
— Ну что же ты такая, — расстроенно говорит ои и делает шаг к женщине. — Да подожди, куда ты сразу бежать, под дождь, что ли, побежишь?.. — Он придерживает ее за плечо. — Смотри, ты же мокрая вся… Ты платок сними… сними…
Женщина не двигается, и тогда Прохоров сам снимает с нее платок.
— Ну вот… и волосы мокрые… — Он проводит ладонью по ее волосам и замирает — так и держит в руках голову женщины, ее лицо…
— Я за тобой который день смотрю.
И вижу… все вижу… понимаешь меня?.. Ты обмануть норовишь, мол, муж умер и сама умерла… А — врешь. Сама себя за нос водишь. Я улыбку твою видел… ты знаешь, какая была, когда улыбалась?.. Не знаешь… никто не знает… я один знаю…
Он сжимает ее плечи, спину, губами прикасается к ее лицу.
Льет дождь.
— Бедная ты моя, бедная…
Льет дождь. Избивает пустынную землю.
— Бедная…
Льет дождь. Избивает пустынную землю. Трясет тополиные листья.
— Маленькая…
И долго льет дождь. Долго…
А потом она стоит во дворе. Дождя больше нет. Только воспоминание о дожде в рассеянном серо-синем свете, который лег на землю.
Прохоров медленно подходит к женщине, останавливается за ее спиной.
— Не холодно? — спрашивает и видит, как она вздрагивает. — Милая ты моя, милая… А можешь улыбнуться, а? — Прохоров сам улыбается. — Я тебя прошу — улыбнись.
И тогда она — улыбается. Легко, ясно. И одновременно с этим слезы бегут по ее лицу — тоже легко… Она всхлипывает, улыбаясь, и — говорит. Сильным высоким голосом, торопливо, волнуясь. И незнакомые слова чужого языка сливаются в мелодию и становятся вдруг понятными Прохорову, пронзительными и прекрасными. Женщина будто бы жалуется, рассказывает о чем-то печальном, но постепенно радость и нежность побеждают печаль, и она продолжает говорить — теперь уже несомненно о любви, о Прохорове, о том, как он появился и что она почувствовала, и как долго ждала его…
Вглядываясь в ее лицо, Прохоров слушает. Слушают небо, сумерки, земля, выжженная до горизонта.
…Арба скрипом возвещает о появлении старика.
Женщина привычно подходит к лошади, привычно забирает поводья у старика, совершает обыденные движения, к которым давно привыкли и она, и старик. Но лицо ее — неузнаваемо: оно открыто, ясно, совсем другое лицо.