«Вот гляжу, гляжу и думаю: чем дальше, тем чудней. Привезли бабке Останихе дрова из леспромхозу. Свалили с машины как попало и улицу перегородили. Утром пастух коров гонит, бабку материт, на машине или на мотоцикле кто едет, тоже матерят. А пильщика нынче найти — сразу двадцать пять рубликов выкладывай да еще угощенье выставляй. А пенсия-то у бабки всего-навсего пятнадцать рублей. Покрутилась Останиха, покрутилась, десятку у меня заняла да кое-как нашла пильщика, Саню Ухина, а помощником у него Вася Раскатов. Изрезали они дрова, сели, значит, за стол, выхлебали, что бабка поставила, еще требуют, а у бабки нету. Обиделись они и ушли. И что ведь, стервецы, придумали, взяли и продали бабкины дрова алтайским, те ночью подъехали, чурки скидали и увезли. А саму бабку еще и припугнули, дескать, если скажешь, мы на тебя бумагу сочиним в сельсовет, что брагу гонишь. Так старуха зиму и топила чем попало».
«Жил смешно и помер грешно. Валька Астахов домой ночью пьяный таращился, в колею упал и грязью захлебнулся».
Обо всех этих случаях, старательно описанных Домной Игнатьевной, Карпов хорошо знал. Но случаи происходили не один за другим, а с какими-то промежутками во времени и не так поражали, а вот сейчас, собранные воедино и обваленные скопом, они заставляли содрогнуться. Гибли, пропадали ни за понюх табаку, зверели и глупели самые что ни на есть знакомые люди, которых знал с детства и которые гибли и пропадали на твоих глазах. Медленный, но неотвратимый больной переворот совершался в мыслях и в сознании Карпова. Он начинал понимать, почему все бумаги, сочиненные им, оставались лишь бумагами потому, что он сочинял и пытался претворить их в жизнь с холодным равнодушием. Не было изначальной страсти, не было боли, страдания за тех, кто пропадает. О чем он думал? Да все о том же. Как отчитаться, что в райисполкоме скажут, будут ругать или нет, да успеть бы к сроку. А надо было думать… да хотя бы о Дусе Безрукой! О сыне ее, непутевом Витьке Вахромееве.
Карпов закуривал, сорил пеплом на листки и казнил самого себя самым страшным судом, какой может быть у человека — это когда судит его собственная совесть. Дуся Безрукая, сын ее Витька… Карпова охватила такая страшная тоска, такая безысходность и невозможность ничего поправить, что сердце набухло прямо-таки физической болью. Дуся Безрукая… Руку ей покалечило на лесоповале, где она работала после войны совсем еще девчонкой. И руку отрезали. Года через два-три вызрела Дуся в красивую, ядреную девку. Но — калека… И вяла пустоцветная красота, так никого и не одарив. Витьку своего, отчаявшись и совсем потеряв надежду, родила она лет в тридцать. Каким же счастьем, каким теплом и радостью светились ее глаза, когда появлялась она на людях со своим толстощеким пацаном. Люди же, глядя на нее, улыбались и не заводили, как водится в таких случаях, разговоров про отца. И статью, и лицом пошел Витька в мать, взгляд невозможно отвести — такой вымахал парень-красавец. Была бы жена, были бы дети, такие же красивые, но ничего не будет! Лишь постаревшая, потерявшая голову от несчастья ходит спотыкающимся шагом на кладбище Дуся Безрукая.
Карпову подумалось, что если бы жива была церковь, то впору — настало такое время! — залезть на колокольню, ухватиться за веревку и бить в набат, бить так долго, настойчиво и громко, пока все не очнутся и не проснутся, как очнулся и проснулся он сам, Дмитрий Павлович Карпов, вызвавший самого себя на высший суд. В том, что случилось и что творится сегодня в Оконешникове, он виноват в первую очередь, виноват больше, чем кто бы то ни был, потому что ему было доверено главное — люди. А он от них ушел, ушел и загородился. Ведь что он ответил той же Домне Игнатьевне, когда она притащила ему в сельсовет листки? Он ей ответил:
— Знаешь, Домна, ты страхи не собирай. Это отдельные случаи, рядовые, можно сказать, случаи… Да и вообще, куда я твои бумажки приспособлю? Забирай.
Листки Домна Игнатьевна не забрала. Тяжело вздохнула, глядя на Карпова, покачала печально головой и вышла из сельсовета, неловко спотыкаясь, словно побитая.
Как ни тяжело ему было, Карпов дочитал листки до конца, сложил их, но папку в шкаф не засунул, оставил на столе.
11
…А еще Поля любила ходить на оконешниковский холм. Он высился у самой кромки бора, правее кладбища. На левый его склон взбегали молодые сосенки, мохнатые и разлапистые, а правый был густо затянут колючим облепишником. В облепишнике ярко желтели маленькие ветки с початками спелых ягод. Ягоды, если приглядеться, на солнце просвечивали. А солнце к обеду неожиданно прорвалось сквозь густую завесу туч, набирало силы, веселило и обогревало всех людей, какие ходили под ним, и не только людей, но и забоку, бор, Обь, она посветлела, больше уже не казалась пустынной и серой, а на излучине даже поблескивала.