Что-то подобное испытывал он и сейчас.
Краем глаза заметил, что Фаина свернула в сторону, за невысокий осинник, обглоданный лосями. Поднялся и поспешил туда. Фаина услышала сзади шаги, обернулась и не удивилась. Только отодвинула от себя тяжелый мешок, словно он ей мешал. Лицо было спокойным.
— Здорово, Фаина.
— Здравствуй, Кузьма.
Он попинал сапогом прошлогоднюю расшеперенную шишку и, не зная, с чего начать, глухо забурчал:
— Поговорить с тобой хотел. Ну, по душам, что ли…
— Говори. Говори, Кузьма. Деваться некуда, буду слушать. По-твоему все вышло.
— Я не про то. Я сказать хотел… Ты бы завязала, дочка вон растет. Сама ж на себе крест ставишь.
— Кузьма, да неужели ты… забыл?
— Как сказать… Может, и не забыл. Только зла у меня теперь нет. Раньше ночи не спал, все думал — придет время, припомню. А теперь вот…
— Выселяют меня, слышал?
Кузьма сел на мешок и, глядя снизу вверх на Фаину, удивился, что она все еще красива. Правда, красота была последняя, линяющая, но все-таки это была красота, которой так щедро наделила Фаину мать. Не могли заслонить ее ни грязные кирзовые сапоги, ни фуфайка с торчащими на рукавах клочьями ваты, ни старая, обтрепанная шапка с завязанными назад клапанами.
— Из-за меня в «Снежинку» не ходил?
Кузьма кивнул.
— «Снежинка» меня и доконала. Даже не заметила, как сорвалась. А хотелось на меня, на нынешнюю, вот такую, поглядеть, а?
— Раньше хотелось. А сейчас… Помнишь, меня в прошлом году коником хлестануло. Думал — все, конец. Три месяца в городе, в больнице киснул, нагляделся там всякого. И доперло — жизнь у нас махонькая, как мизинец. Радоваться надо, что она есть. А мы мельтешим, мельтешим, глядь, а она пролетела, жизнь-то, пролетела и не порадовала, как могла бы. Ну, выплясалось у нас так вот, по-непутевому, что поделаешь. Нет ведь. Спать по ночам не мог, когда из города приехала, все дожидался, когда ты в разнос пойдешь. Теперь вот дождался, а толку? Разве радость есть от этого? Горе одно от этого! Две жизни, считай, зазря и фукнули. Ты свою прогуляла, а я свою втихушку прозлобствовал.
Сыро и холодно было в бору. Толстый настил осыпавшейся хвои, насквозь промоченный долгими дождями, отдавал прелью. На верхушках молоденьких осинок трепыхались последние листья, пытаясь оторваться и улететь, но, видно, такой удел был у них — мотаться здесь до самого снега, до морозов, а может быть, и до весеннего тепла.
— Что еще скажешь?
— Вроде все. То и хотел втолковать — бросай эту свистопляску.
— Эх, где ты раньше-то был. — Фаина попыталась улыбнуться, но ничего не получилось, лишь сморщились губы. — Спасибо на добром слове.
Отвернулась, ухватила наполовину набитый мешок, оттащила его и быстро, сноровисто стала обрывать ветки с поваленных сосен. Кузьма, не оглядываясь, пошел к трактору.
Рабочий день близился к концу, гул на лесосеке стихал, и становилось слышно, как в верхушках сосен шумит ветер.
До Оконешникова ехали, как обычно, на кузовной машине. Фаина сидела у заднего борта и хмуро отмалчивалась, когда мужики, приехавшие из соседнего района на лесозаготовки, стали набиваться в гости. Они подмигивали ей, отпускали соленые шуточки, обещали, что за приют расплатятся, как хозяйка потребует, хоть деньгами, хоть натурой. Фаине надоело слушать, и она остепенила мужиков матом. Те примолкли.
Машина остановилась у клуба. Кузьма первым перемахнул через борт, присел и растопырил руки — к нему косолапил, шлепая голенищами большеватых резиновых сапог, младший сынишка. Он крепко ухватился за отцовскую фуфайку, швыркнул застуженным носом и притих.
Фаина отвернулась, прижмурила глаза и крикнула приезжим мужикам, которые направлялись к магазину:
— Ваша выпивка, моя закуска, можно и в гости.