могло ли случиться так, что я помешала ограблению пыталась ли она защитить себя как долго они медлили после того, как я позвала на помощь форма кровавого пятна, расплывавшегося под ее телом.
Потом полицейские зачитывали мне мои собственные слова, и я должна была ставить подпись под каждым исправлением. История повторялась столько раз, что сам рассказ превратился в происшествие. Может быть, полиция потому и заставляет вас рассказывать снова и снова — чтобы зафиксировать все происшедшее, как я закрепляю свои судебные фотографии реактивами. Иначе они потемнеют и станут менее ясными.
«Как это случилось?» — спрашивают они все.
«Могла ли я остановить их?» — спрашиваю я себя.
— Было темно — половина одиннадцатого, теплый апрельский вечер.
— Двадцатое число, да? — спросил детектив, записывавший мои показания.
— Да. Я фотографировала Helleboms orientalis.
— Геллеб?… — Полицейский запнулся на незнакомом названии, как будто так могли звать подозреваемого.
— Цветок, — объяснила я. — С Востока.
С сумрачными, мясистыми соцветиями цвета неспелой сливы или синяка.
О чем я думала? Скорее всего, просто получала чистое чувственное удовольствие от теплого ночного воздуха, ласкавшего кожу, словно шелковый шарф, аромата жизни, исходившего от влажной земли, рыбного запаха моих пальцев; я ощутила его, поднеся руки к лицу, — остатки удобрения «Рыба, кровь, кости», которым я опрыскала сад, мой сад. Это чувство — чувство привязанности к месту — мне в новинку. Впервые за двадцать восемь лет своей жизни я пустила корни, и что заставило меня понять это? Именно работа на земле, физическое действие, когда буквально ощущаешь грязь под ногтями. Мое новое увлечение отражают несколько недавних фотографий, сделанных дома, — перерыв в повседневной работе судебным фотографом.
Далее одна часть моего сознания, словно камера, скользит назад и пытается проскочить пару футов, минуя более уродливые кадры. Другая же часть приближается, берет крупный план и наводит фокус. Эту часть занимает совсем иное: она напоминает тех зевак, что сбавляют скорость при виде аварий.
Я снова чувствую, как ее рука холодеет в моей. А кожа становится восковой, как цветы Helkborusa.
Весенняя ночь. Обдавая теплом мою кожу, эта ночь пахла ракитником и влажными листьями папоротника. Совсем как мой брат Робин, вернувшийся домой с трехдневной рыбалки. Совсем как Салли и мистер Банерджи, когда они вошли в дом после работы в саду и принесли с собой запах стираного белья, вывешенного наружу сушиться. Все это не вошло в мои показания. С точки зрения аккуратных каталогизаторов из департамента уголовного розыска, это не относится к делу. Ни к чему знать, как пахла Салли при жизни. А последний запах, исходивший от нее, был липок и сладок. Кровь и моча.
Следователь поднял глаза от своих записей:
— Где вы находились, когда услышали крики о помощи?
— Я была в саду, фотографировала. Фотоаппарат я сняла со штатива, чтобы крупные планы лучше получились, обмотала его вокруг шеи для надежности. От приютов меня отделяет стена сада, футов семь высотой.
А дальше полоска земли, усеянная сорняками, цветами, разбитыми бутылками, использованными презервативами и шприцами, — она проходит между улицей и стеной. То, что Салли называет — называла, — Линией Фронта. Я прокашлялась, как будто так могла очиститься от воспоминаний и непролитых слез.
— Постепенно я поняла, что кто-то плачет, зовет на помощь уже несколько минут.
— Вам, кажется, понадобилось много времени, чтобы это заметить.
Я уставилась на полицейского: почему он так сказал?
— Вы ходили по этой улице? Моя подруга — Салли — называла ее Линией Фронта, и неспроста. Этот участок должен быть продолжением центрального сада за моим домом. На самом деле это вовсе не сад, а настоящее поле битвы, где мы ведем войну с хулиганами, проститутками, наркоманами и людьми, которые считают, что дерьмо их собак пахнет лучше, чем мои цветы.
Лично я готова была сдаться в первый же раз, когда они оборвали висячие лозы и потоптали грядки с рассадой. Но Салли не дала саду погибнуть. Нашла синевато-стальной чертополох с жесткими стеблями, сломать которые было далеко не просто, и розу под названием Blanc double de Coubert, таким же паутинчатым, как и обещанные Салли цветы с гвоздичным запахом, а ветви ее были защищены частоколом шипов. В прошлом году она ездила на велосипеде к церковному кладбищу и взяла семена росшего там старого крепкого розового алтея, так что летом целая фаланга этих растений должна была сражаться у нас плечом к плечу против полчищ мародеров. Как семена, Салли хранила в своей памяти все садовые изречения, когда-либо слышанные ею:
— Мистер Банерджи говорит, что садоводство есть искусство, наиболее близкое к деторождению. Но не стоит ставить это в заслугу весне, ибо каждый сад начинается с маленькой смерти. Мистер Банерджи верит в цикл перевоплощений. Я, наверно, тоже.
Разумеется, не об этом хотел знать полицейский.
— Салли — это Салли Риверс, убитая? — спросил он.
— Да.- (Каждый сад начинается с маленькой смерти.) — Я думала, это очередной автомобильный вор. Не знаю, когда я узнала ее голос, может быть, когда начала лаять моя собака.
Тогда я побежала, прижимая к груди прыгающий фотоаппарат. Добралась до ворот и услышала звук падения, потом глухой стук и тут поняла, что не захватила с собой ключи. Тогда мы только начали запирать ворота. Я услышала голос Салли и бросилась бежать вдоль стены к шпалерам, стала взбираться на них, на эти дурацкие мещанские шпалеры, которые Салли упросила меня купить в дурацком магазине «Все для сада», по-прежнему прижимая к себе фотоаппарат. (Почему я не бросила его? Может, тогда я бежала бы быстрее, может, урони я его, все сложилось бы иначе?) Я подтянулась и увидела их: три фигуры, одна падает, ее удерживают, вот она упала, вытянула руку, чтобы защитить лицо, один мужчина держит ее, а второй бьет. Он использовал что-то вроде биты, не нож. «Может быть, дубинка?» — вмешался полицейский, и я кивнула. Я забыла, что говорю вслух. Дубинка, точно. В слове слышен тупой удар.
— Я закричала. Тот, что был крупнее, посмотрел на меня. На мгновение он остановился. Наши взгляды встретились. А потом он снова начал бить. — (Никакой злобы в глазах. Просто выполнял свою работу. То, чем кормится.) — Я сползла вниз по стене… а потом — не помню. Они пробежали мимо меня под уличным фонарем — их было двое, довольно высокие…
— А у вас какой рост? Пять футов и два дюйма?
— Пять футов и один. Хорошо одеты, крепкие. В дорогих кроссовках. — (Рядом с такими мужчинами можно спокойно стоять в баре. Таких создали, чтобы защищать нас, слабый пол.) — Потом я, кажется, услышала сирены. Кто-то вызвал полицию и «скорую помощь». Я держала ее за руку, говорила, что все будет в порядке.
Дыши, Салли, не останавливайся. Сюда уже идут, Салли, с тобой все будет хорошо. А в это время огромный лепесток крови расплывается вокруг нее, словно тень. Ее глаза закатываются. Она судорожно глотает воздух. Рука отпускает мою, остывает, а кровь становится липкой. И «скорая помощь» все не едет, хотя я уже вижу полицию, я ору на них, кричу, где «скорая», а они натягивают латексные перчатки. Я помню эти перчатки, как долго они их надевают, какие они тонкие и прозрачные.
— «Скорая» приехала. Через двадцать пять минут, если не ошибаюсь.
К этому времени я уже не могла сказать, я ли держала Салли за руку или она меня. Мы обе были липкими от крови, стекавшей из-под рукава ее пластиковой накидки, — этой рукой она пыталась защитить лицо.
Все это время мой пес Рассел лаял не переставая. Я слышала, как он скребется в ворота сада, бросается на них всем весом своего маленького тельца. Ведь Салли была и его другом тоже. Она оставляла ему косточки и хлебные корочки.