Ее увезли. Я взяла с самого любезного полицейского обещание сказать мне, что с Салли. Но он этого не сделал. Я ведь была всего лишь другом, а не членом семьи. А он был занят другими делами. Я так и не узнала, что произошло, вплоть до шести часов утра, когда вышла из дому и увидела, что через улицу натянута желтая лента. К тому времени это было уже убийство.
Она умерла рано утром двадцать первого апреля, спустя несколько часов после того, как ее доставили в неотложку. Маленькая девочка. Восемнадцати лет от роду, примерно моего роста, тщедушная: этот цветок совсем не баловали еженедельными подкармливаниями и удобрениями. Салли получила множественные ножевые ранения в бок, рука, в том месте, куда попали удары дубинки, метившей в лицо, была сломана, также было сломано несколько ребер. Еще ей проломили череп, а ладонь левой руки, той, что не пыталась защитить лицо, была пронзена насквозь. Сказали, что она держалась за розу. Как жаль, что Салли умерла прежде, чем та расцвела. Моя подруга обещала, что цветы будут пахнуть гвоздикой.
— Я должна была остановить их, — сказала я следователю.
Он покачал головой:
— Ее ударили ножом раньше, чем она добралась до ворот. Мы обнаружили следы крови, начинающиеся за углом и размазанные по машинам, на которые она натыкалась. Ножевых ранений уже хватило бы, чтобы ее убить, не говоря уже о тех ударах, которыми ее прикончили.
— Я должна была поехать с ней.
— Да нет, вообще удивительно, что она прожила так долго.
Меня это совсем не удивляло. Салли была тоненькой, но крепкой, как сорные травы.
Когда судмедэксперты закончили в тот день свою работу, место преступления окатили водой из шланга. Кровь едва ли служила хорошей рекламой нашему району: улицу, по утверждению муниципалитета, привели в порядок, хотя это вранье. Полицейская уборка тоже никуда не годилась. Осталось бледно-красное пятно, как опавший лепесток, нарисованный акварелью. Рядом валялась скомканная латексная перчатка, забытая полицейскими, — большой палец торчал из-под пустой пачки сигарет, так что сперва я приняла его за использованный презерватив. У нас их здесь множество разбросано по кустам. До сих пор не выходит из головы этот коллаж — пятно крови и латекс. Семнадцать ударов ножом рядом с иной формой проникновения.
Когда следователь спросил, может ли нападение на Салли оказаться ограблением, вышедшим из-под контроля, я тут же поняла, куда он клонит. Они полагали, что этих мужчин могли «привести к насилию», будто насилие — это место, куда быстрее добираться на машине. Но я-то знала, как преподнести умышленное убийство правильными словами, с которыми можно выступить в суде. По правде сказать, я не во всем уверена. Они услышали мой крик, заколебались, а потом продолжили бить девушку? Не важно. Сейчас я не хочу правосудия или покаяния в грехах, я хочу мести. Мне нужен человек, которого можно обвинить в том, что с нами случилось.
— Судя по вашему рассказу, на случайное убийство это не похоже, — сказала женщина-следователь перед уходом, пытаясь утешить меня.
Случайность — вот чего мы хотим избежать любой ценой. Случайное убийство может произойти с каждым.
2
В ночь убийства Салли один из копов взломал для меня ворота; он воспользовался каким-то приспособлением и открыл замок легким движением руки. Рассел тут же бросился к моим ногам и принялся гоняться за своим несуществующим хвостом, свирепо рыча и исподтишка наблюдая, смеемся ли мы.
— Это его обычный номер, — сказала я.
— Замечательные собаки, джек-рассел-терьеры. Ну, вы уверены, что с вами все будет в порядке? Я знаю, вы привыкли видеть трупы, но друг — совсем другое дело.
— Я справлюсь.
Полицейский, не обращая больше внимания на шаманский танец пса, смотрел на сад, протянувшийся вдаль, как обещание.
— Все это ваше? — спросил он, и в его голосе прозвучала нотка завистливого восхищения.
В лунном свете и дом, и сад наполнились неким магическим обаянием, скрывшим гнилую труху, сырость на стенах и признаки упадка.
— Не то чтобы мое, — ответила я. — Доверительная собственность.
Мой верный дом.
— Все равно неплохо, — отозвался он, окинув взглядом гигантский тис и старую скамейку под перголой, а затем меня: соответствует ли моя маленькая фигурка этому величию. — Ладно, кто-нибудь из уголовного розыска придет завтра и снимет у вас показания.
Помощи он больше не предложил. Женщина моего возраста, живущая в таком месте, уже получила все, чего заслуживала.
Я заперла ворота и отнесла в дом фотографическое оборудование. Теперь мое тело словно налилось свинцом, я едва нашла в себе силы снять одежду, прежде чем забраться в спальный мешок на полосатом шелковом диване. Рассел проворно запрыгнул ко мне, повернулся кругом ровно три раза и свернулся в похожий на пятнистую камберлендскую колбаску аккуратный клубочек, крепко прижав нос к яичкам, чтобы защитить их от нападений невидимых, но всегда ожидаемых врагов. Я взяла его из собачьего приюта в Баттерси в 1984 году. Это был мой первый год в Лондоне, вскоре после смерти брата. Все остальные брошенные собаки жалобно скулили и тыкались влажными тоскливыми носами в решетку, отчаянно желая очаровать, а Рассел просто сел на лапы, и взгляд его умных темных глаз говорил: «Мы одинаковы: маленькие, смуглые и жилистые. Я могу жить где угодно, есть что угодно — или вообще ничего. Мы созданы друг для друга». Я ничего не знала о собаках, и когда заведующий приютом пробормотал «джек-рассел», я решила, что так и зовут моего нового питомца. Имя Джек вызывало у меня дурные ассоциации, поэтому я позвала его просто «Рассел», и он проворно засеменил ко мне, словно все время знал, что у нас с ним назначена важная встреча. Он всегда производил впечатление маленького пса с большими амбициями.
В последнее время я ловлю себя на том, что использую убийство Салли как точку отсчета — ночь накануне, две недели спустя… Помнится, на следующее утро после смерти Салли я снова разбила лагерь в большой гостиной, и вся моя готовка свелась к тосту, слегка намазанному пастой «Мармит»[3] из старинной бабушкиной банки; подозреваю, она датировалась юрским периодом: «Мармит», по моему убеждению, относится к тем субстанциям, что не имеют срока годности и скорее сродни лишайникам, чем еде. Именно такую цыганскую жизнь всегда вела моя семья. Флитвуды никогда не пускали корни. Мы не растили садов и не возделывали полей. Ни одну спортивную команду мы не могли назвать своей, «домашней». Когда я была ребенком, мы постоянно находились в движении, всегда куда-то направлялись — куда-то в другое место. Возможно, это объясняет, почему своим первым дешевеньким фотоаппаратом я снимала неподвижные или медленно растущие предметы: скалы, деревья, растения, неспособные оторваться от своих корней, а также насекомых, аккуратно сделанных моим младшим братом Робином из нити и проволоки, чтобы удить на муху. Мы оба любили точность и аккуратность (правда, в случае Робина это не касалось секса).
Наш папа-англичанин, напротив, этими качествами не отличался и ни к чему не был привязан. Актер на полставки, таскавший нас с мамой в Трейлере по всей Америке в ожидании своего звездного часа, он заявлял, что не имеет родословной.
— Я сирота, — говорил он нам, — и мы со Штатами, страной без истории, замечательно подходим друг другу.
Он рассуждал о Северной Америке так, будто она началась с автомобилей «форд» или, самое раннее, с Декларации независимости, подразумевая, что сицилийцы, английские квакеры, русские евреи — все, кто появлялся на континенте раньше и приезжает поныне, — отказались от своей личной истории, оставили ее позади, в порту Старого Света, как лишний багаж. Если верить отцу, историю нельзя перевезти — в ней заключена всякая тяжелая средневековая ерунда: фамильные доспехи, родовые замки, тысяча лет классовой борьбы. Истребление коренных жителей Америки даже и в сравнение не идет. Словно по иронии, история должна была начаться и кончиться по другую сторону Атлантики. Когда я наконец приехала в Англию, на Эту Сторону, то обнаружила, что большинство европейцев разделяют взгляд моего отца на историю как нечто незыблемое. Мне только недавно пришло в голову, что он, возможно, специально избрал для себя такую точку зрения или же опасался чего-то, запрятанного далеко в семейных корнях.