В 1958 году он бросил лондонскую школу актерского мастерства и последовал за моей матерью-американкой в Штаты; оба они были среди первых последователей Джека Керуака, этого Билли Грэма[4] с большой дороги. Думаю, отец всегда мечтал сделать меня такой же дикой и прекрасной, какими были женщины Керуака. Увидев однажды альбом с моими фотографиями (я называла их «стоп-кадры»), он спросил, знаю ли я, что означает по-французски «натюрморт». «Nature morte — мертвая природа, Клер. Не композиция, а декомпозиция, распад». Memento mori: напоминание о смерти, вот как назвал он мою работу в тот день, когда препарировал мой натюрморт, мою безжизненность.
Он так и не простил мне того, что я уродилась дурнушкой, а не великолепной Клер. Мое лицо вы не заметите в толпе: светло-каштановые волосы, длинный нос; слегка похожа на гувернантку, с ясными карими глазами и смуглой кожей. Этакая Жанна д'Арк, метр с кепкой ростом, которой еще не придали романтичности ангельские голоса. Совсем другого хотели мои обкуренные родители-битники, когда зачинали меня одной лунной ночью 1959 года в мотеле неподалеку от Сан-Франциско. Вот Робин,[5] родившийся всего на десять месяцев позже, он-то соответствовал своему имени. Яркий во всех отношениях ребенок, обаятельный несостоявшийся актер, как и отец; не пропускал ни одних брюк и умер от СПИДа в 1984 году — несчастный рыболов, брошенный на произвол жестокой судьбы.
3
Удивительно, на что способен человек, переживший шок. Вы слушаете сводку погоды так, будто это важно. («Пасмурно, ожидается туман», — вторит моему настроению Би-би-си.) Вы смеетесь, шутите, думаете, что купить на ужин. А потом кто-нибудь выражает вам соболезнования по поводу смерти друга — и все ваши усилия коту под хвост: слезы, сопли. Это все потому, что по-настоящему вы в это не верите. Они не умерли — они уехали в Китай. Не умерли, просто вы поссорились и сейчас не общаетесь.
Спустя четыре дня после убийства Салли я пришла на работу, как обычно. На доске над столом моего шефа, все еще украшенной пыльной гирляндой рождественских открыток, мелом был написан вес различных органов и костей из трупов, обследованных накануне, а ниже послание самого шефа в его обычной загадочной манере: «Срочно — послать мозг в паддингтонскую лабораторию!» Восклицательный знак меня слегка обеспокоил. Он, видимо, означал, что кто-то оставил тут валяться невостребованный мозг, как плюшевого мишку:[6] забыли офисный мозг, так же как забыли офисные рождественские открытки.
Мы, служащие кэррингтонской судебно-медицинской научной секции, частной лаборатории, занимающейся в основном давними преступлениями и смертями, привносим в слово «офис» изрядную долю иронии. Наше рабочее место скорее напоминает кухню миланского дизайнера: сплошь столы из нержавеющей стали, промышленное керамическое оборудование, оцинкованные металлические лампы и ванночки. К счастью, большую часть неприятных запахов поглощают чистые пластиковые чехлы, которые натягивает на столы и раковины мой шеф, доктор Вэлентайн Стерлинг (мы зовем его Вэл — он не самый сердечный малый).
Пока Вэл не взял меня на работу, судебные медики сами делали снимки или вызывали полицейских фотографов, работающих на месте преступления. Но он всегда мечтал обучить кого-нибудь с нуля, а я ко времени нашей встречи была так издергана работой по ночам — зарабатывала деньги, чтобы днем посещать художественную школу, — что согласилась бы на все. Подметать улицы? Да я бы их языком вылизывала, так я устала. И вот появился знаменитый доктор Стерлинг, прочитал лекцию, увидел мои фотографии кротовых черепов и предложил место в своей лаборатории. Для человека с такими своеобразными интересами и навыками, как у меня, это казалось идеальным занятием — в конце концов, судебная медицина, как не что иное, гарантирует постоянство и неизменность объекта работы.
Моему начальнику далеко за пятьдесят; он совершенно лыс, только полоска шелковистых белых волос, совсем как у священника, окружает его загоревший от игры в гольф череп, и очень сутулится, оттого что слишком долго склонял свой длинный тощий остов над старыми костями. Сейчас, когда я подошла к нему во время осмотра, он поднял на меня глаза из-под кустистых бровей и стал похож на цаплю, которая вот-вот подцепит клювом рыбку.
— Кажется, я сказал тебе отдохнуть недельку?
— Да, но… Мне лучше, если я работаю.
— Так я и подумал, — сухо ответил Вэл. — Мне тут одна птичка из полиции напела, что ты вызвалась сфотографировать место убийства своей подруги, а когда тебе отказали, заявилась к патологоанатому, чтобы сделать посмертные снимки.
Я и забыла, сколько друзей осталось у Вэла еще со времен его работы полицейским патологоанатомом.
— Я… я хотела убедиться, что все сделают правильно.
— Никогда не следует участвовать в аутопсии человека, которого знала. Выводы страдают.
Мои выводы, может, и пострадали, но зрение — нет. У меня перед глазами все еще стояла Салли, какой я видела ее в ночь убийства; ее карманы были набиты пакетиками с семенами: мак, наперстянка, розовый алтей. Целая пригоршня семян в кармане, и лишь одно внутри нее, как сказал мне коронер. Четырехмесячный побег. Не удобрявшийся, попавший в плохую почву, но все же прочный и цепкий.
— Она выглядит слишком молодой для матери — не говоря уже об убийстве, — сказал коронер. — Сама еще совсем ребенок.
— Она старше, чем кажется. В следующем месяце ей было бы девятнадцать.
— Вы знаете, кто отец?
— Я даже не знала, что отец вообще был. Не считая ее собственного.
Если, конечно, Дерека Риверса можно назвать отцом. Вэл снова глядел на меня взглядом цапли, которая караулит рыбу.
— Значит, ты решила, что коронеры сами не смогут правильно выяснить все детали?
Он знает как никто другой, насколько важна каждая мелочь в судебной фотографии. Специалисты вроде меня, работающие на месте преступления, обучены делать снимки под таким углом, чтобы все главные кости и органы оставались в фокусе. Именно этого не смог добиться неподготовленный фэбээровец, фотографировавший ранения Джона Кеннеди, — вот одна из причин, почему убийство президента до сих пор остается загадкой. Доктор Джеймс Хьюмз, патологоанатом, обследовавший тело Кеннеди, не учел множества частностей, которые позднее могли бы помочь в расследовании, потому что, как он заявил, сложность трещин и осколков затруднила описание «и лучше оценивать их по фотографиям и рентгенограммам». Рентгеновские снимки осколков костей о многом могут рассказать. Первое, чему научил меня Вэл, — делать рентгенограммы. «Рентген — немецкий физик. Открыл свои лучи в тысяча восемьсот девяносто пятом году. Первый настоящий прорыв в нашей области».
По совету коллег из флоридской лаборатории судебной антропологии К. Э. Паунда Вэл достал мне миниатюрную рентгеновскую установку, заряженную необычайно чувствительной пленкой, использующейся в маммографии. Поскольку мертвые кости не рискуют заболеть раком (впрочем, после того, как начали проводиться исследования ДНК, ни одну кость уже нельзя назвать по-настоящему мертвой), наши рентгенограммы используют более длительную выдержку, вплоть до пятнадцати минут, и снимки получаются гораздо детальнее тех, что делают в операционных. Мы можем превратить прочную кость в серебристые тени, прозрачные, как крылья бабочки. Вэл говорит, что мы «ловим на пленку призраков»; мне нравится этот ритуал, точный, как танго, укрепляющий веру в то, что весь жизненный хаос можно превратить в контролируемый порядок — надо лишь следовать инструкциям, списку ингредиентов. Мы получаем удовольствие от приготовления ризотто и варки кофе по той же самой причине: есть правила, которые надо соблюдать. Их-то мне всегда и не хватало в детстве, ведь я росла в общине хиппи, где контроль отсутствовал. В нашей семье его были лишены все, так же как другие семьи были лишены самых необходимых вещей вроде молока или туалетной бумаги.