Кожа Беатрисы пахла печеньем и маслом для загара, словно она часа четыре загорала на пляже. Когда я проснулся, уткнувшись носом в ее волосы, у меня сводило живот, только не знаю, от любви или от голода. Мне понравилось завтракать с ней в россыпях крошек и бесконечных объятиях. Ты рад? — спрашивала она. И я радовался, что она не говорит: ты счастлив? Я отвечал с набитым ртом. Она прикладывала ухо к моей груди и говорила: «Короткие гудки. Твое сердце занято».
Я совершенствовался. Она приучала меня желать ее часами напролет; мы расставались, готовые ждать друг друга снова. Я смотрел, как она уходит по заброшенной стройке. Потом делал уборку, проветривал простыни, мыл ее чашку, протирал спиртом царапины от ее ногтей. Я был доволен, что ее нет рядом и я могу подумать о ней спокойно, навести порядок, следить за часами. И как раз когда мы были вместе, я вдруг начинал скучать по ней, как будто я почему-то был с ней разлучен. Поначалу я говорил себе: такого со мной еще не бывало. Потом привык. К страху, что можем потерять друг друга. Или уже не сможем расстаться.
— Ты проделывала это с многими мужчинами? — спросил я.
Она ответила спокойно:
— Да, — и прибавила с улыбкой: — Но ты первый понял, что я что-то проделываю.
И я сразу успокоился, как будто ее признание привязывало ее ко мне. Я завел себе картонную папку с надписью «Беатриса», доставал ее, когда она уходила, и записывал на бумаге в клеточку все свои ощущения. Чтобы ничего не упустить, разобраться и удержать ее, мне надо было выразить свои чувства словами.
Потом она уехала со своей баскетбольной командой. В турне, на две недели. Склонила голову, улыбнулась, глядя в сторону и гладя меня по щеке, сказала: «Будет время осмотреться». Она и не подозревала, что попала в точку.
И прямо со следующего дня я перестал себя узнавать. Топтался на месте, потерянный, отупевший. Обнюхивал наши простыни, пил из ее чашки, расчесывал царапины. Ласкал ее, принимая душ, обнимал во сне, жил, окружив себя свечами, задыхаясь. Глядя на себя в зеркало, говорил: я страдаю. И смотрел на свою реакцию. Мне решительно не нравилось мое состояние. Я часами сидел в своей демоквартире у телефона, который не звонил. Ощущал пустоту, невыносимую пустоту, и хотелось поехать к ней домой, послушать ее бабушек, поспать у нее в комнате, сесть на поезд и догнать ее… Но я не трогался с места. Я вспоминал то время, когда мог обходиться без нее, когда мне достаточно было прижать ее к своей груди и потом вспоминать об этом. Теперь по ночам я то и дело вскакивал и после десяти утра — в это время приходил почтальон — терял интерес к жизни. Слишком долго я ждал, слишком много упустил возможностей, всю юность провел в воспоминаниях, а теперь хотел жить, хотел, чтобы она принадлежала только мне. Страдал. Хотел ее. И злился на нее за это.
Письма не приносили облегчения. Она писала: «Любимый, друг мой, любовь моя», — а на следующей строчке описывала Шатору, Перигё, с экскурсами в историю, приводила стоимость номера в отеле, меню в ресторане. Я-то жаждал откровений. В ответ я злился и настаивал на своем, она отвечала: «Ты хотел признаний, но все, что я могу тебе сказать, ты знаешь и так. Когда ты проезжаешь мимо больницы, твои руки невольно вцепляются в руль, в ванной ты занимаешься сам с собой любовью, ты зажигаешь свечи, ты не привык, ты хочешь отделаться от меня, встретить меня снова, забыть меня навсегда, потому что счастье давит на тебя, хочешь, чтобы я знала, как ты страдаешь, и хочешь скрыть от меня свои страдания, хочешь обвинить меня, ранить, удивить». Она описывала все мои переживания, и я хранил эти ее письма — двойники моих. И всякий раз перечитывал их, садясь за новое письмо. То есть, как бы сам себя. Воскресенье было для меня бесполезным днем, почту в воскресенье не разносили.
Из-за того, что я никак не хотел вылезать из остывшей ванной, у меня начался бронхит. Воспользовавшись этим, я просто слег в постель. Пестовал кашель, лежа на сквозняке, подогревая жар, вместо часов смотрел только на градусник, и время бежало от 38 к 39. Наконец-то я был при деле.
Однажды ночью мне приснился кошмарный сон. Возле моей кровати стоял профессор Дрейфусс в смокинге, в бабочке, в наброшенном на плечи черном плаще, подбитом чем-то сверкающим. Звучала оперная музыка, и профессор протягивал мне ложку.
— Сироп от кашля, — сказал он, — дверь была открыта.
Я приподнялся, опрокинув ложку с лекарством. Он сел ко мне на кровать и приложил палец к губам. Теперь солировал женский голос, поющий по-немецки. Я попытался как-то объяснить себе его появление, чтобы он исчез. Обычно я так делаю, когда мне снится что-то неприятное. Но профессор не хотел исчезать, а все мои объяснения потонули в горячке. Я только таращил глаза на своей подушке, горло драло нещадно, живот подводило. Теперь я оказался в психушке, среди вялых, похожих на меня парней. Врачи в халатах проводили опыты, рисовали кривые, наблюдая за нашими мозгами, которые лежали в банках с нашими фамилиями на этикетках. Наши нервные системы работали на батарейках, и находились дурачки, которые устраивали соревнования — часами хлопали в ладоши, сравнивая продолжительность жизни. Но потом опыты закончились, наши мозги водворили на место с помощью двух проводков: желтый предназначался для общих мыслей, синий для подсознания. Случалось, проводки путали, и мы просыпались не со своими мыслями.