– Как он получил свое название? – спросил Дэн.
– Пардон? – сощурился Говард.
– Вы спросили, знаем ли мы, как Голландский ручей получил свое название, – сказал Дэн. – Отсюда разумно предположить, что вы-то всё знаете. Разве не так?
– Так, – признал Говард. – История долгая. Кто-то скажет – легенда местная, а я думаю, не все так просто. Долго рассказывать, правда. Дольше, чем вы, парни, ожидаете.
– Мне вот любопытно, – заупрямился Дэн. – Уверен, и Эйбу тоже. Эйб, я прав?
Понятное дело, он был прав. Предостережение Говарда заставило меня задуматься, из-за чего весь сыр-бор. И еще меня крайне интриговала некая химия между ним и Дэном. То была не враждебность – выглядело скорее так, будто Дэн боялся, что Говард собирается растрезвонить о чем-то, что он хотел бы скрыть, а Говард был недоволен тем, что Дэн делает из этого чего-то секрет. Да, конечно, мы приехали порыбачить, не послушать байки, но взгляд через плечо убедил меня в том, что ливень и не думает прекращаться. Я вздохнул:
– Твоя правда, Дэн. Послушать хорошую историю, пусть даже легенду, всегда приятно. Но мы не хотим тебя отвлекать от забот, Говард.
– Думаю, Эстебан с Педро без меня справятся покамест. К тому же, непохоже на то, чтобы у меня забот был полон рот. – Он выразительно оглядел закусочную, все еще пустую, если не считать нас. Кэтлин и Лиз сидели вдвоем за одним столиком: первая курила, вторая читала газету. – Странные дела, для субботы-то. Даже в ливень всегда сыщется пара-тройка горячих голов, что явятся ко мне на завтрак любой ценой. – Он пожал плечами. – Выходит, парни, мне вроде как сам случай предписывает вам все выложить, а? – Голос у него был ровный, обычный, но я вдруг осознал, что таким его делает тяжкий исповедный груз. Говарду хотелось поделиться историей с нами, в какой-то мере он даже торопился сделать это – и на миг меня посетило почти что непреодолимое желание сбежать от него, не слышать его, все деньги из кармана швырнуть на прилавок – и дать деру в ливень.
– Поймите, я не могу ручаться ни за что из этого, – сказал он. И я попался на крючок.
Его рассказ длился почти час, и все это время закусочная была недвижима, как церковь, отрезанная от остального мира стеной воды, низвергающейся с неба. Рассказ был долог – мне никогда не доводилось слышать столь продолжительную историю. Пока он рассказывал, я все никак не мог поверить в то, что он столько всего помнит – столько нюансов, поступков, мыслей, намерений, и тоненький голосок у меня в голове все нашептывал и нашептывал: это невозможно, ни у кого не может быть такой точной памяти, он все придумывает, иначе и быть не может. У меня и раньше складывалось о Говарде интересное впечатление, но ныне, после услышанного, оно стало казаться простым-простым, как кофе с яблочным пирогом. Даже после того, как мы с Дэном заплатили за нашу еду, покинули закусочную и продолжили путь к ручью, мне казалось, что я все еще слушаю его голос, как будто я попал внутрь его истории и глядел на все глазами очевидца.
Если я скажу, что в рассказе Говарда было больше правды, чем мне показалось в первый раз, не думаю, что это будет сюрпризом. Что я нахожу почти таким же замечательным, так это то, что я могу вспомнить почти все, что Говард сказал, едва ли не слово в слово. Учитывая, что должно было случиться со мной и Дэном, возможно, дивиться тут нечему. Но я могу вспомнить и все то, что Говард мне не говорил.
Спустя несколько месяцев, когда лето стало сухим и жарким, я сел за стол, положил перед собой лист бумаги и занес над ним ручку. История Говарда грызла меня неделями, и я решил предать ее бумаге – все-все, что врезалось намертво в память. Ожидал, что задуманное отнимет у меня весь день – ведь нужно было записать целый часовой рассказ! Писателем я не был, мне лишь хотелось добиться наибольшей обстоятельности и точности. К наступлению первой ночи моя рука все еще двигала ручкой по бумаге. Следующие четыре дня я писал. Я писал, писал и писал, осознавая, что история перешла ко мне, что каким-то образом Говард спрятал ее внутри меня.
В процессе явились детали, растянувшие запись с конца утра следующего дня аккурат до самого вечера. Всевозможные подробности о людях – героях его рассказа – о Лотти Шмидт и ее отце, о Райнере, о тех мужчинах и женщинах, вовсе им не упомянутых, как Отто Шалкен и Миллер Джеффрис, – переполняли страницы. И все же в то же время каждая записанная деталь казалась мне знакомой. У меня было такое безумное чувство, что, несмотря на то многое, что Говард не упомянул, история ушла со мной из закусочной Германа в таком вот полном виде – посеянная во мне и почти сразу давшая полноценные всходы.