Сизорин, захиревший, измождённый до полусмерти, вдруг заразительно рассмеялся. Вероятность очутиться в американском поезде, где всё блестит чистотой, где вдоволь сливочного масла, засахаренных сгущённых сливок, а к мясному супу дают ещё и копчёную колбасу, представилась солдату неправдоподобно-комичной. Его товарищ хохотал вместе с ним.
Не поняв сначала этого веселья, Ромеев сказал:
– А почему не попроситься? Я знаю – они берут. Они – христиане, а по вашему виду всё понятно…
Сизорин, справившись, наконец, со смехом, немного обиженно объяснил:
– Да мы в этом поезде со скуки подохнем! – тут лицо его сделалось строгим, он хотел произнести сурово, но вышло растерянно и вместе с тем поражающе искренне: – "Попроситься"… Мы столько прошли… мы… и – проситься?
Его спутник как бы жадно схватил что-то невидимое:
– Нам бы снова трёхлинеечку в руки!
У друзей было решено сегодня же ехать на фронт в свои части.
Ромеева до слёз пробрало от щемящей жалости и уважения. Он повёл ребят кормить – но не в ресторан: не то состояние души, чтобы сидеть среди ресторанной публики. Он нашёл наклеенное на стену объявление: "Обеды на дому".
Их впустили в бревенчатый флигель в глубине двора, в некогда небедную, а ныне жалкую комнату, куда из кухни было прорезано окно в стене. Хозяйка, вдова значительного в своё время местного чиновника, боролась за существование: собственное и детей-подростков.
Гостям принесли, как хозяйка назвала их, "домашние щи", в которых оказалось чересчур много капусты и совсем мало говядины, подали рубленые котлеты, открытый пирог с подозрительным фаршем.
Главное – они остались в комнате одни, никто не мешал им говорить…
Ромеев узнал из рассказа Сизорина, что Быбин погиб от ранения в живот, промучившись около суток. В бреду он поминал шурина, убитого за месяц до того, бормотал, что они в честь встречи "раздавят баночку".
Сизорин описал, как изменился Шикунов: показывал себя рьяным служакой, его произвели в прапорщики – и он стал неприступно-властным, строит из себя "военную косточку", раздобыл перчатки тонкой кожи и летом не снимает их.
Лушин, всегда носивший усы, зарос до самых глаз бородищей, всё так же ухитряется находить выпивку, всё так же охотно, подолгу рассуждает.
Ромеев слушал с видом человека, который мучительно колеблется. Вдруг решился – стал рассказывать о себе…
Отложив служебные дела, повёл ребят на берег Оми, там давали напрокат лодки; он катался с ребятами на лодке и описывал свою жизнь…
Потом пошли в привокзальный сад, прогуливались и сидели там на скамейке, пили морс, а он всё рассказывал… Повторял, что грешник, однако есть у него одно: на эту войну он пошёл, как на библейский брачный пир и, "как и вы, великое юношество России, вошёл в брачной одежде!"
Многие же пошли на войну "не в брачной одежде", и к ним будет отнесено то, что в библейской притче сказали подобному человеку: "Друг, как ты вошёл сюда не в брачной одежде?" Он же молчал. Тогда хозяин велел связать ему руки, ноги и бросить его во тьму внешнюю".
Сизорин и его товарищ не поняли этой ссылки на Библию, даже как-то и не задумались. Пора было прощаться. Когда Ромеев ушёл, Лёнька под сильным впечатлением проговорил:
– Такой непреклонный к самому себе человек! Если б, к примеру, он иногда напивался и голый на четвереньках лаял, как собака, – я бы его всё равно уважал.
Сизорин убеждённо согласился.
– Большой человек! – с твёрдостью сказал он. – Великий человек!
18.
То было в августе девятнадцатого…
А в феврале двадцатого поезд чешской контрразведки отбывал из Хабаровска на Владивосток. Позади остался Иркутск, где кончил жизнь проигравший Колчак. Эшелоны англичан, французов, чехословаков тянулись в Приморье, там держалась ещё белая власть.
Майор Котера распорядился пригласить в купе Ромеева. Капрал Маржак натащил с поезда любезных англичан запас джина, и майор, питавший симпатию к Володе, хотел обрадовать его.
Володя, впрочем, в последнее время и без того пил – правда, не английский джин, а продававшуюся на станциях китайскую самогонку. Пьяный, он, против обыкновения, часто брился: на землистом, с синевой под глазами лице багровели порезы.
Котера приветливо глядел на вошедшего:
– О-о, какой мы горки! Садись, выпей джин, он сладки, и ты перестанешь быть горки.
Ромеев медленно от старательности поклонился и чопорно (а как иначе держаться при таком виде уважающему себя человеку?) уселся напротив чеха. В то время как тот улыбчиво наполнял его стакан густовато-маслянистым пахучим напитком, Володя приглушённо, чтобы не так была заметна горячечная надежда, спросил:
– Может, ещё будет контрудар? Может, хоть Сибирь пока от них отстоим?
Офицер молчал, пододвигая ему стакан, наливая себе, сделал Маржаку знак распорядиться насчёт свиного жаркого, наконец неохотно ответил:
– Нет, дрогой, это вже конец полный.
Володя пил и, страдальчески кривя простонародное худощёкое лицо – точь-в-точь мужик, которому костоправ накладывает лубки на поломанную ногу, – жаловался: как работала контрразведка! сколько подпольных большевицких организаций было раскрыто, сколько переловлено красных! И, несмотря на всё это, – поражение…
Котера раздумывал: этот хитрый, ловкий человек притворяется? Неужели при его наблюдательности мог он не понимать того, что давно знали чехи: белые проиграют?
Майор возразил собеседнику: чешская контрразведка не потерпела поражения. Легионеры понесли очень мало потерь (потери их, главным образом, от тифа), возвращаются на родину организованно, не без удобств, и увозят в сохранности всё то, что им нужно увезти.
Володя с ехидством повторил слова чеха:
– Увозят всё то, что им нужно. – С пылом, с болью воскликнул: – Но я ведь не за то служил! Я за белую победу служил!
Котера лукаво усмехнулся:
– Про то в твоём кабачке, в Праге, рассказывать будешь, будут слушать тебе русские эмигранты.
Ромеев сидел в немом непонимании; наконец сказал:
– В каком кабачке?
Офицер, не раздражаясь на его кокетство, терпеливо ответил: в том кабачке, который он поможет Володе открыть в Праге.
– За твои тысяч десять долларов, – пояснил Котера. – Золото, камни… всё то мы в Европе обратим на доллары.
Ромеева раздирали колебания: сдержать обиду? С губ сорвалось:
– Нет у меня.
– Говорить можешь, страхов не надо, – как мог дружелюбно увещал майор. – Семь-восемь тысяч?
– Нисколько нет! – Володю взвинтило, он стал вдохновенно доказывать, что "на эту войну пошёл по-чистому", что к его "ладони крупинки не прилипло", что "в том и виделась ему идея: чтобы среди белых оказались люди, какие досконально по-честному, безвыгодно пошли – и заради их чистого и пошлётся победа Белой России".
– Но, – сокрушённо, почти с рыданием выдавил Володя, – видать, было мало таких людей.
Котера слушал, слушал и прервал:
– Тебе очэн много власти бывало дано! Я мой нос в твои дела не ставил! Не бойся, что теперь отнимать буду твоё. Я уважаю трофеи, я сам имею мои трофеи. – Офицер искал русские слова, чтобы доходчивее выразить: с его стороны нет и намёка на желание присвоить добычу Володи.