Итак, я висел на руке мессира Эда и уже не орал, потому что рот мой был заполнен его плотью. Но зато матушка, едва чуть-чуть освободилась, начала хрипло кричать — и вскоре дом наполнился народом: с кухни примчались спавшие там люди, конюх снаружи замолотил в дверь, не зная, что там внутри происходит, а сверху по лестнице сбежала тонкая белая фигурка — ты, Мари — и, замерев на нижней ступеньке, тоже принялась вопить.
Отец наконец окончательно выпустил горло госпожи моей матушки. И рывком оторвал меня от себя, держа за шиворот, как щенка. Все мы, должно быть, выглядели очень страшно — как неупокоенные мертвецы, при свете единственной свечки (мы чудом не опрокинули ее со стола). У меня рот испачкался в крови (как у напившегося крови беса), у матушки из носа тоже лилась кровь и текла по подбородку, у мессира Эда рука оказалась прокушена до настоящей раны. Лицо же его было еще страшнее — совершенно перекошенное, как у демона. Я зажмурился, решив, что сейчас отец помотает мною в воздухе и ударит о стену или о стол, насмерть разбив мне голову. Но тут кухарь повалился на колени и завыл (спасибо ему, доброму старику — стыдно мне должно быть, что его недолюбливал!) Да и девочка на ступенях так заголосила, что отец ничего мне не сделал. Но ясно он видел только свою жену, потому что обратился к ней одной: убирайся, сука, вот как он ей сказал, и радуйся, что я тебя не зашиб! Но не жди теперь, что я пожалею твоего щенка…
Это он обо мне сказал, не иначе. Вокруг нас началось некоторое столпотворение, все разом что-то говорили и кричали, вы с матушкой хватали мессира Эда за руки. Он огляделся мутными глазами, потом отпустил мой воротник (я уже начинал задыхаться) и с подобием звериного рыка покинул зал. Послышался грохот дверей — сначала одна, потом другая; мессир Эд чуть не сорвал их с петель такими ударами о косяк, весь дом едва ли не содрогнулся. А я сидел на полу и никак не мог поверить, что остался жив. Жив и даже совершенно цел.
Никто не знал, куда подевался мессир Эд; матушка предположила, что он вряд ли пошел носиться галопом по ночным полям, развеивая ярость по ветру, а скорее всего, отправился в деревню к кюре. Исповедаться, должно быть, сказала матушка хрипло, потирая шею, после удушения всю в синих пятнах. Но я прекрасно понимал ее мысли: мессир Эд отправился к кюре, чтобы мертвецки напиться с ним, а может, и выместить свою злобу на деревенских, не видевших всей позорной сцены.
Двое слуг хлопотало вокруг своей госпожи, на лицах обоих рисовалось молчаливое понимание. Незапертую дверь приоткрыл ветер — все вздрогнули: показалось, что господин возвращается. Все были здорово напуганы — кажется, кроме тебя одной. Ты сделала доброе дело, принеся воды со двора — никто другой не решился бы сейчас выйти наружу. Кроме воды, ты принесла хорошие вести: палисад раскрыт, мессир Эд ускакал на коне, должно быть, вернется не сразу. Кухарь тут же поспешил запереть ворота, и вообще все приободрились, мы с матушкой смыли кровь с лиц. Матушка еще неровно дышала. Отослав слуг, она поднялась к себе, поддерживаемая одною тобой. Ничего, ничего, милый мой, сказала она мне у порога, видишь, Бог миловал, пронесло. Сударь наш разъярился из-за военной неудачи, но ночной воздух освежит ему разум, он проспится и завтра не будет так гневаться. Мы пойдем к кюре и попросим молиться святому Эду и Антонию Великому, помогающему при помутнении рассудка, и дадим ему на службу о здравии серебряную монету. Ничего страшного, Господь нас не оставит.
Она поцеловала меня и начертила мне на лбу крестик дрожащей рукою, но мне показалось, что она сама не особенно верит в собственные слова.
Перед тем, как за вами закрылась дверь спальни — а было уже очень поздно, самое темное время суток, заполночь — я встретил твой взгляд, долгий, блестящий, но не веселый, а такой, будто ты понимала во мне больше, чем я сам. И тоже очень боялась.
Такой я и запомнил тебя на долгие-долгие годы. Девочкой в белой камизе, со свечным огарком в руке, с волосами под белой косынкой. И почему-то в моей памяти ясно запечатлелось, что у тебя под рубашкой слегка виднеется грудь, ведь ты — уже почти взрослая.
Я ночевал один в своей комнате — Рено оставался на конюшне — и провел всю ночь поверх постели, не снимая одежды. Я совсем не спал — слишком было страшно, каждый мышиный шорох в углу, каждый шелест сквозняка заставлял меня вскинуть голову. Я ждал, что вот за мной явится мессир Эд, потому что я твердо помнил и понимал — он решил меня убить, он не оставит меня в живых, после сегодняшнего уж точно. Я ведь не просто ослушался отца — я напал на него, укусил до крови. И к тому же слышал что-то такое, чего не должен был слышать (хотя и не понял, что именно). Было так страшно — и еще, как назло, ни единой свечки или хоть светильника из пакли, плавающей в воске. Я снял со стены Распятие и лежал всю ночь, сжимая его в руках, как будто защищался от нашествия демонов. Когда начало светать, я уже достаточно укрепился в решении, каким бы оно ни казалось тяжелым: оставить дом, бежать отсюда, пока не поздно. В подобном решении я видел немало трусости: бросить матушку с мессиром Эдом! Однако я был почему-то уверен, что ее он не тронет, иначе грозил бы ей, как нынче мне. По крайней мере, не прибьет насмерть: разве что поколотит в новом припадке безумия. Всей душою я чувствовал, что сводит отца с ума именно мое присутствие, и если я удалюсь, матушке тоже станет легче.