Первое время без Адемара я страдал невыносимо. Просыпался по ночам в надежде, что все дурное было сном и сейчас я обнаружу подле себя спящих друзей. Не обошлось у моего слабого сердца без ропота на Господа: «Ради Тебя я оставил тех, кого любил — почему же Ты не утешишь меня?», бывало, молился я у придорожных распятий. И тихий голос из глубины сердца моего отвечал, что невозможно помогать тому, кто не берется за протянутую руку, невозможно обрадовать того, кто упорно отказывается радоваться.
Я купил себе мула — животину старенькую, с клешнястыми копытами, да еще и слепую на один глаз. Денег на лучшую лошадку у меня не хватало, да я и не хотел лучшей — не нужно боевого дестриера тому, кто всего-то собирается проехать недельный путь из Иль-де-Франса до сердца Шампани. Я намеревался вернуться домой.
Будь я тот же, что год назад — никогда бы мне не добраться до родной земли живым и здоровым. Да мне бы просто не хватило духу решиться на такое возвращение! Но я был уже не тот беспомощный мальчик, который до смерти боялся отца и не знал, как выглядит город, а собственные раны умел лечить одном только способом — перетягивать их жгутом так, что члены немели. Благодаря Адемару я многому научился; именно уроки и опыт моего покинутого друга помогли мне беречься от воров, торговаться за доходяжного моего мула, купить в дорогу дешевой и сытной еды — ровно столько, сколько надобно. Я надеялся найти своего брата — дома или в Куси — и через него обрести помощь и кров, например, в том же замке сеньоров. Я уже на многое годился — мог послужить и оруженосцем, и даже помощником капеллана, вследствие редкого умения читать. Здоровье мое за год скитаний значительно поправилось, и хотя я оставался бледным и хрупким, на самом деле мог выдюжить многое. Из чего делаю вывод, что главною причиной моего отроческого нездоровья была стойкая нелюбовь ко мне мессира Эда и страх перед ним.
В лавчонке на Малом Мосту я купил нож. Недурной, из хорошей стали, с кожаными ножнами. Конечно, это не защита от настоящих опасностей — но все-таки с ножом я чувствовал себя уверенней. Я надеялся, что для шампанских разбойников являю собой слишком жалкую и недостойную внимания добычу — но все равно намеревался передвигаться в компаниях, примыкая к торговым обозам. Многие тянулись на «горячую» ярмарку в Труа, и мне хотелось затесаться им в товарищи.
Не доезжая до границ нашего феода пары миль, я остановился в монастыре святого Мавра — эта достойная соседствующая с нами обитель обладала не только неоценимой мельницей, но еще и странноприимным домом по бенедиктинскому обычаю. Мне уже приходилось бывать в Сен-Мауро — матушка еще в детстве возила меня к монахам на кровопускание: не в случае болезни, нет — но для общесемейной оздоровительной процедуры, которой мы с братом порою подвергались (не без удовольствия). Кровопускание в монастыре, на светлый праздник Пятидесятницы, означало, кроме аккуратных монахов-«минуторов», еще и вкусную пищу дней торжества (жареных на сале угрей и яичницу, вино и хрустящие вафли), ночевку в гостинице (без мессира Эда, не одобрявшего этой процедуры, как и вообще всего, связанного с уплатой денег). Так что со странноприимным домом бенедиктинцев, в котором они обязались бесплатно предоставлять всем странникам приют на целые сутки, у меня были связаны только хорошие воспоминания. Кроме того, я надеялся за эти сутки разузнать, где находится мессир Эд, не дома ли он; я весьма надеялся, что он еще не успел вернуться из своего долгожданного похода. Военные походы, знает всякий, иногда по десять лет длятся; а этот к тому же — крупный, половина французских ленов в него отправилась, не может быть, чтобы за сорок дней карантена они успели все дела завершить и не увлеклись!
Впрочем, сердце мое подсказывало обратное. Оно говорило, исходя из собственного горестного опыта, что отец мой имеет свойство, которое никаким походом не уничтожится: обыкновение появляться дома в самое скверное, самое неудобное для меня время.
Глупое сердце мое боялось все больше и больше — еще по дороге, покуда места делались все более знакомыми. Возвращался я через Провен, и снова была весна и Пасхалия, как некогда (всего-то год назад!) — в страшный день, когда мы с Рено ехали вслед за безмолвным мессиром Эдом, смотревшим на меня, как сама смерть. Заслышав конскую поступь, я вздрагивал; если щеку мне задевала ветка — подскакивал на спине мула, так что бедное животное прядало ушами и фыркало. Часть пути до Сен-Мауро мне пришлось проделать в одиночку, и некому было отвлечь меня даже пустяшным разговором, так что призрак отца оставался единственным моим попутчиком — как ни отгонял я его молитвами и убеждениями разума. К монастырю я подъехал на закате, как раз когда звонили повечерие, и к этому времени мое истовое желание увидеть свой дом и родных немало поистрепалось. От него оставался жалкий огрызок, приправленный страхом, страхом… Милая моя, никого в своей жизни я не боялся так, как мессира Эда.