И впервые за сегодняшний день мне захотелось, чтобы всего этого никогда не было.
— Прямо для самого! Для епископа дьяволов! — продолжал хорохориться Сикарт. Теперь его поддержало еще несколько голосов, в том числе Аймериков. Я молчал, потому что мне было стыдно и дурно.
— Позови-ка нам епископа дьявольского! Мы ему пару слов хотим сказать!
— А если он задницу не хочет от кровати оторвать, так передай, что мы, тулузцы, очень ценим его песни…
— И каждый день их поем!
Дружный смех. И в самом деле, неплохая шутка.
Голос долго молчал там, за деревянной стеной. Доносился он как бы сверху — наверное, там была какая-то дозорная башенка, в темноте не различишь. Потом крикнул:
— Да, Фулькон воистину епископ дьяволов! Потому что вы, ребята, дьяволы! А он — ваш епископ!
— Сам ты дьявол! — взорвалось сразу несколько голосов. Громче всех разорялся доселе молчаливый Бек, проявивший недюжинное знание ругательств. Но со стен больше не отвечали. Ни единого слова.
— Ладно, хватит нам тут разоряться, — плюнул Сикарт. — Стоим, лаем, как псы перед запертой дверью… Уж завтра-то мы ее отопрем, будь здоров! А сегодня пошли-ка лучше спать, парни. Завтра до рассвета нас подымут.
Мы отправились обратно — потеряв всякий вкус к пению и веселым разговорам. Напоследок двое парней подбежали и прощальным актом презрения помочились на створы ворот, но веселье было окончательно испорчено. Я чувствовал, что не мне одному стыдно, но сказать ничего не мог. Хмель совершенно выветрился, стало темно и грустно.
На подходе к лагерю, в темноте, нас встретило несколько довольно злобных каталонских рыцарей, которых мы, должно быть, разбудили громким пением. Своим гортанным выговором они обозвали нас по-всякому и сообщили, что если бы не война, таких, как мы, надлежало бы выпороть. После чего велели немедленно отправляться спать — иначе не избежать нам все-таки хорошей порки. Нельзя сказать, чтобы это прибавило неудачным шутникам радости.
— А что, если это сам Фулькон с нами болтал? — высказал неожиданное предположение кто-то из наших. — Смотрите сами: провансалец же… И за Фулькона заступается, значит, задело его… И вообще, мне показалось, по голосу похож.
— Да ладно, чего б ему в предместье делать? Не караулить же… Он небось молится где-нибудь, святоша поганый, или вином наливается.
Но возражение не встретило особой поддержки. Все какое-то время шли молча, раздумывая, мог ли то оказаться Фулькон. И не знали. В темноте, кто ж его разберет.
Палатку мы собирались делить с Арнаутом-музыкантом и двумя братьями. Я уже собирался было нырнуть туда, в душное тепло, и немедленно уснуть. Помолившись, конечно… кратенько. Последнее время я стал очень кратко молиться — и когда я это замечал, меня это слегка тревожило… Но так много всего случалось, что замечал я это тоже все реже и реже. Тот мальчик, что засыпал, сжимая под подушкой распятие, делался из части меня всего-навсего прошлым. Как проповеди отца Фернанда, как желто-бледное лицо моей матушки на подушке, как… поднятый вверх взгляд белого проповедника на горячих углях.
Даже не знаю, милая моя, чьими молитвами вернулся я из такого плачевного состояния. Может быть, твоими. Может быть… рыцаря Бодуэна.
Я уже хотел было отправиться спать. Но Аймерик окликнул меня, и я подошел, сел рядом с ним у мерцающих красных углей. Костер совсем прогорел — да и дров нашлось мало в лугах, где мы стояли; за тем, что было, нам пришлось сбегать к реке и наломать там прутьев от кустов. И ветвей тонкопалых серебряных ив.
— Слышь чего, — сказал Аймерик, поворачивая сказочно красивое, очерченное тенями лицо. — Я чего-то из-за Фулькона этого дурацкого так огорчился…
— Я тоже, — честно признался я. — Дураки мы, в самом деле. Лучше бы за дона Пейре помолились, и за себя.
Но Аймерик не слушал, думая о своем. Глаза его в темноте казались совсем черными и огромными, на пол-лица. Он смотрел на меня.
— Я из-за брата огорчился, знаешь… Вспомнил его, ну, Бернара. Он хороший был. Хотя я и дрался с ним иногда… Он мне такие деревянные лодочки в детстве делал, загляденье! Я их то в реку пускал, то просто в канавы… И еще с Бернаром можно было по-настоящему разговаривать. По-мужски. С отцом так не получается, он сильно старше, не понимает ничего — хотя отец, конечно же, у меня лучше всех, — прибавил он поспешно. — Но все-таки брата не хватает, даже очень. Как вспомню, как он умирал… Руки тянул и одними губами просил: пить!.. Худой такой стал, прямо страшно, а раньше был парень сильный, меня одной рукой мог побороть! Меня отец в кухню не пускал, велел есть у себя в комнате: Бернар-то на кухне лежал после консоламентума, так отец боялся, что я не вытерплю и ему воды поднесу… Матушку он тоже близко не подпускал. Она женщина, она слабая, так, говорил, и погубит душу сына ради его тела… Я знаю, да, что Бернар теперь в раю. Да только я-то здесь, и мне без него пусто…