Он спрашивал вслед за Асафом-псалмопевцем — доколе, а что я мог ответить…
Айма теперь носила по большей части черное, целыми днями пропадала в катарском доме. То и дело, возвращаясь с караула, я заставал в кухне гревшуюся у печи черную фигуру в толстой кусачей рясе. Я уже не обращал на них внимания, на этих еретиков: кивал головою в знак приветствия гостям хозяев и шел наверх, к себе, прихватив с кухни что-нибудь пожевать. Шел есть и спать, потому что когда спишь, можно не думать о своей беде. Графа Раймона в городе не было, вестей от него пока не приходило: ни дурных, ни хороших. Но эта забота, некогда бывшая для меня важнее всего, как-то отдалилась, и я уже не особенно хорошо помнил, как выглядит граф Раймон. И что, собственно, мне от него было так нужно — прежде, в той жизни, когда я еще хотел видеть кого-то, кроме Аймерика.
«Не горюйте, отец, не скорбите так сильно! Ничего уж тут не поделаешь. У всех сейчас горе, а граф наш и вовсе за всю Тулузу страдает.»
«Графу-то нашему, живи он много лет, все же получше моего. У графа нашего небось сыночек остался.»
Так говорил мэтр Бернар, внезапно очень старенький и трясущийся, с мешками под запавшими, больными глазами. За завтраком он старался не глядеть на свое семейство — троих живых, здоровых, крепких девочек, кому в жизни еще нужны дочери, зачем ты, дрянная старуха, нарожала дочерей?.. Ругался на них неожиданно высоким, надтреснутым голосом, какого у него раньше никогда не было. Только порой, встречаясь глазами со своей осунувшейся, безмолвной женой, криво улыбался и опускал взгляд.
А на меня он совсем не смотрел. Совсем. Я сильно похудел за те дни — тяжело было есть с ними за одним столом. Мне казалось — каждый кусок хлеба, который я кладу в рот, провожается пятью парами настороженных глаз. Но притом поймать ничьего взгляда глаза в глаза я не мог. Даже крошка Бернарда как будто нарочно отворачивала личико. Даже Айма.
Будто я и без того не стыдился, что остался жив.
Спал я теперь в одиночку — впервые в своей жизни на отдельной настоящей кровати — и в самых прекрасных снах мне виделось, что я дрыхну на привале под телегой, укрывшись с Аймериком одним плащом и поскребывая вшивый затылок. Поблизости переступают ногами и тихо жуют лошади. И мой ami charnel, мой «плотский друг», мой брат все еще есть на свете. Постель наша пахла Аймериком, его потом; его одежда, которую я не смог носить — тоже.
Так что вместо того, чтобы просыпаться в одиночку, я просыпался в обнимку с аймериковой смертью. Горе, правда, всякий раз пробуждалось чуть позже, и первые несколько мгновений на рассвете я проводил в блаженном непонимании, что ж такое случилось. Потом оно накатывало снова, и кости мои наливались свинцом.
Однажды я проснулся среди ночи — весьма холодной и промозглой, ведь дело было в ноябре — от того, что рядом со мною оказался Аймерик. Несколько блаженных мгновений я лежал с закрытыми глазами и весь дрожал, решая между сном и явью, как вот сейчас же — или поутру? — расскажу своему брату ужасный долгий сон — представляешь ли, мне приснилось, что тебя убили в той битве…
Аймерик, к которому я лежал спиной, обхватил меня рукою, шмыгнул носом. Очень горячий — всегда был теплее меня телом, но легче и замерзал. Вот и сейчас прижимался ко мне, слегка дрожа и стягивая с меня шерстяное одеяло по своей скверной привычке. Он был человек, не призрак, призраки не могут так дрожать и гореть! Задыхаясь от радости, я медленно-медленно, чтобы не разбудить, повернулся к нему. Он пах так же, как всегда, тем же молодым потом и грязноватым бельем, и… цветами почему-то… Я поднял руку и уронил ее на подушку, засыпанную длинными, лохматыми волосами. Женскими волосами. То был не Аймерик: всего-навсего его сестра.
Айма, тихо всхлипывая, прижималась ко мне, и я уже ясно видел свою ошибку — мягкое, ласковое, совсем не то тело, и рука, обхватившая меня — тоненькая, женская… Сдержав стон горчайшего разочарования, я принялся гладить ее по спине, прикрытой одеялом, по грустной голове, по мокрому от слез лицу. Она ничего не говорила, только плакала. Я тоже не спрашивал ни о чем — чего ж тут спрашивать, и так все понятно, я будто ясно видел, как лет пять назад она, тощая девочка, прибегала со своим горем в постель брата, и тот утешал ее, точно так же гладя по голове. Надеюсь, я делал все правильно, хотя, конечно же, знал свою вину. Я был не Аймерик, не мог заменить его, как, впрочем, не могла заменить мне брата и эта девушка, поэтому в своих обоюдных винах мы были равны и могли спокойно довериться друг другу.