Выбрать главу

— Тебе-то что, подружка, твое горе все же меньше, чем у этой вдовицы. Чем она теперь детишек-то прокормит, без отца-то? А?

— Да полно, Айма, неужели консул своих собственных внуков не вырастит. Даже и внучек, хоть они и девочки, а девочки никому теперь не надобны в нашем городе… А у меня, бедной, даже дитятки на память о муже не осталось…

— Ничего, милая моя, ты молодая, выйдешь замуж наново, родишь себе деток. Мужа нового женщине всегда можно добыть, а вот нового брата никак самой не добудешь…

— Тоже сказала! Замуж! — Рыжая женщина горько смеялась, как будто в горле у нее что-то выкипало. — Да за кого я теперь замуж-то выйду? Ведь не осталось же никого!

* * *

«И предал мечу народ Свой и прогневался на наследие Свое; юношей его поедал огонь, и девицам его не пели брачных песен; священники его падали от меча, и вдовы его не плакали…»[16] Так говорил на паперти пророческого вида нищий, лохматый старик на деревянной ноге, взмахивая кружкой для подаяния. Несколько женщин, проходивших мимо, остановились и с воплями стали швырять в него камнями, пока старик, хромая, не скрылся в переулке, вопя и плача, как ребенок.

Объявился в доме Раймон де Мираваль — приехал из Фуа, куда отбыл вместе с рыцарями Раймона-Рожера. Смешно подумать, что когда-то с графом Фуа у него случались нелады из-за любовных дел — граф будто бы отбил у поэта красивую жену шатлена. Раймон был совсем не похож на прежнего — бабника и шутника, зато похож на печальное насекомое. Почерневший и осунувшийся, с раздробленным ударом булавы коленом, которое адски болело у него к дождю — а дождь той осенью случался то и дело. Наши совместные ночлеги с Аймой прекратились — потому что со мною в кровати теперь спал он, рыцарь из Мираваля, и частенько стонал во сне, потирая и кутая свою больную ногу. Излишне говорить, что песен он более не пел. А ту свою, радостную, «будет галлов поборать» — и подавно: и никто другой ему тоже ее не поминал — кто же станет сыпать соль на еще не закрывшуюся рану. Но все равно с его приходом стало сколько-то веселее, и еще один мужчина появился у нас дома… Да, теперь я уже не мог не называть это место домом, а этих людей — своими родными, и других родных не мог мыслить в печали — притом, что раньше, в радости, думал об иных родичах и иных землях, теперь ничего мне не надобно было, кроме Тулузы. А о войне говорили все, все ждали, что вот с появлением подкреплений Монфор начнет новую осаду — самое позднее весной, а может, и раньше, потому что Монфору зима нипочем, он и зимой воюет, он всегда воюет. Господи Иисусе, когда ж он сдохнет наконец, и брат его Гюи, и весь его род… Не может быть, чтобы нельзя было его убить, как любого человека, человек же он, а не демон, в конце концов. А он все воевал — и побеждал, принимал присяги руэргских баронов, и на севере в Ажене, и на востоке, до самого Прованса… И были набеги из Мюрета, все из того же опасного Мюрета, нарыва на теле Тулузена, из которого в нашу сторону все время бежали волны боли. Дважды я был ранен, один раз — в голову, довольно серьезно, так что рыцарь Раймон де Мираваль привез меня обратно на телеге, а я стонал и просил позвать мне священника. Айма, перепугавшись, сбегала в дом лудильщика, к единственному знакомому ей священнику — Эстеву. Тот хоть и нарушитель целибата, и всех возможных обетов, но живо прибежал меня исповедать, даже где-то откопал лиловую епитрахиль себе на шею. Я долго и путано исповедался за всю свою жизнь, путая имена и события и почему-то перейдя в процессе на франкский язык, так что бедный Эстев меня почти не понял. Но грехи отпустил. И просидел со мною ночь напролет, гладя меня по голове и убеждая, что Господь меня несомненно простит, потому как вот и проповедник Доминик говорит — «Чье чело без клейма греха, Господи? Помилуй уж всех, будь так милостив!». А на следующее утро мне стало лучше, а после я и вовсе поправился — остались только головные боли.

Ждали вестей от графа Раймона — с чем-то вернется он из Рима, что-то скажет нам английский король. Как ни странно, той осенью научился я писать песни. То, что не удавалось мне хорошо делать на языке франков, начало получаться на провансальском, и хотя песни я складывал очень грустные и пел так себе, меня все-таки приходили слушать — кроме родни, еще и соседки, и плакали много, когда я пел — потому что легко было плакать. Айма играла под это дело на вьелле — тоже не слишком хорошо, но тоже всем нравилось.

«Спой нам еще про битву, Франк, спой, пожалуйста. Помоги поплакать — я ведь так и не видала своего сыночка мертвым, так над ним и не покричала…»

вернуться

16

Пс. 77, 62–64.