Штурма, к которому мы готовились и на котором мессир де Куси рассчитывал поправить свои дела, так и не случилось. Первые же отряды — Монфоровы, конечно — беспрепятственно вошли в замок, а остальные, стоявшие вокруг, как растерянная ярмарка, не знающая, с кем торговать, долго не понимали, что происходит, и спрашивали друг у друга. Наконец к людям Куси пришел гонец — хохочущий, едва ли не вываливающийся из седла сержант, и сообщил, что замок пуст и покинут, владелец вместе со всем гарнизоном бежал, занимайте по своему усмотрению пустую каменную коробку, ах, вот же провансальские трусы! Брат долго смеялся, узнав, как страшно ругался Анжерран де Куси: гордый сеньор, владелец самого огромного на свете донжона, опять не получил за работу ни обола! Доброе начало — добрый конец, говорил брат: если бы и сам Раймон поступил как его доблестные бароны, драпал бы из Тулузы, оставив ее нам и новому графу!
Однако надежды на то было мало. Даже простому оруженосцу вроде меня делалось ясно — если и сбежал барон Сикарт Пюилоранский, то не иначе как в Тулузу, и наверняка он такой в окрестных землях не один. Тулуза казалась огромным затаившимся зверем, львом, засевшим в пещере — попробуй сунься, попробуй выкури льва! Несмотря на все уничижительные слова наших, граф Раймон оставался опасен — доведенный до отчаяния, провансалец делается безмерно храбр, а если вспомнить, что владеющий Тулузой владеет всем Югом, мало было надежды, что столица достанется нам пустой и брошенной, как маленький Пюилоран. Побежденный звуком имени Монфора, одним только звуком…
Далее Раймоновы замки — опустошительный поход по землям предателя — слились для меня в череду названий. Мы ехали, становились осадой, стояли несколько дней. Потом — штурм (обычно хватало одного, похожего на все штурмы мира, когда ты уже не особенно воодушевлен и даже не помнишь названия замка, который нынче штурмуем, и единственный шанс запомнить, где это было — так это получить стрелу в плоть или камнем по шлему: «А этот шрам, эта вмятина на шлеме у меня — из-под Рабастена»). Рабастен был взят за три дня; Монтегют — за два… И пошло, пошло — Гайяк, Пюи-сельси, Монткюк, Ла-Гард… Сколько замков было у графа Раймона, с ума сойти! Замок Ла-Гэпиа сдался наподобие Пюилорана — его застали уже пустым, и брат рассказывал — мессир Ален де Руси, яростно рыская по пустому донжону в поисках какой-никакой корысти, обнаружил пару рыцарей, которые лениво рубили мечами покрывала на кроватях. Без малейшего толку, попросту от разочарования. Кому нужно это тряпье? Кому нужен остывший хлеб, в суматохе брошенный в печи на кухне, и обшарпанные статуи в давно не использовавшейся по назначению капелле? Статуи, впрочем, Монфор приказал вынести, прежде чем поджег Ла-Гэпиа изнутри. Снаружи его обложили лесом и тоже подожгли, и так оставили гореть над перепуганной деревенькой, ожидающей, когда раствор, скрепляющий камни, выгорит, и посыплется Гэпиа вниз с холма, как песчаный домик.
А вот маленький храбрый замок Ла-Грав попытался драться. Командир его гарнизона, старый злой еретик, вместо ответа на предложение сдаваться сбросил со стен Святое Писание — правда, только Ветхий Завет, новый был вырезан по самый корешок, и была вся книга перемазана, прости Господи, человеческими испражнениями. Через четыре дня всех до единого воинов гарнизона выволокли на замковый узкий двор и перерезали, как свиней на бойне, а тела сожгли, всего пятьдесят тел, не считая замковых прислужников — их вырезали без свидетелей, не особенно торжественно. Я не был там — Ла-Грав замок маленький, когда его взяли, расправу чинили только люди Монфора и архидиакона Парижского, а мы, люди Куси и оссерцы с куртнейцами, и прочие, довольствовались проповедью епископа Фулькона о том, как Господь покарал нечестивцев за их деяния, и скоро так будет с каждым, каждым, кто воспротивится… и так далее. Наверное, к этому можно привыкнуть, думал я, едва не плача: в следующий раз мой брат будет при мне резать уши и носы, а я буду смотреть, а потом мы вместе пойдем сжигать еретиков, и я не стану зажимать носа, и забуду даже, как плакал тот белый монах… Брат Доминик. Почему он плакал? О них? Или о ком? Наверное, я уже привык, теперь надо бы научиться пить, и чем скорее, тем лучше забыть о графе Раймоне, о том, как я увидел его и полюбил безрассудной любовью, потому что все это — неправда. Меня уже удивляло, что я когда-то мог желать стать рыцарем: военная жизнь казалась в первую очередь ужасно тоскливой, а еще — грязной, грязнее комнатенки, которую я в Париже делил с четырьмя еретиками. Libera me, Domine, de mortis aeterna…[3]