В самом деле, кстати сказать, май на дворе. И франки скоро покинут этот двор. «Красавца Доэтта у окна над книгой мыслью вдаль увлечена… E or en ai dol![6]»
Или какие ему песни пели? О Карле и двенадцати пэрах?
И тут Монфор сделал нечто удивительное. Он улыбнулся и протянул Бодуэну руку. И тот ее принял, не промедлив ни единого мига. А в голове все — «E Raynaut amis»…
Увы, Рено, мой друг.
После Монжея, сгоревшего дотла, и после двух полностью перебитых гарнизонов — дело неприбыльное — мессир де Куси заявил, что карантен кончился, и засобирался домой. Уезжать он собирался из Каркассона, малость пред тем отдохнув. На Монфора мессир Анжерран был ужасно зол, что весьма смешило моего брата. Эд решил остаться — так он сообщил мне, вернувшись от мессира Анжеррана после получения жалования. Он договорился с мессиром Аленом де Руси, что пока побудет под командованием графа де Бар, а потом — если Бог даст — подумаем и о замке Терм.
Через два дня после отбытия сеньора Куси к сильно поредевшему войску, стоявшему близ города Монтобан, снова приезжал граф Раймон. У нас разное рассказывали о его визите — я сам сказать ничего не могу, кроме того, что поведал мне мой брат, которого колотило от гнева. Он явился к Монфору, сообщил Эд, опрокидывая в рот немалый сосуд молодого вина, — тулузский негодяй осмелился явиться в компании своего дружка, графа Фуа. Фуа — само это слово мой брат выговаривал с такой ненавистью, что мне делалось тревожно за его рассудок. Чудесное слово «вера» совершенно теряло значение, выдавленное наружу сквозь зубы — вера тут ни при чем, это слово уже не значит ничего, кроме Монжея, костей, хрустевших и ломавшихся под копытами. Ненавидеть графа Фуа было просто — так просто, что многие делали это по привычке, толком не зная, кто это таков. Привезти его с собою хлопотать о Тулузе со стороны графа Раймона было, мягко говоря, необдуманно.
Все новости о баронах я получал главным образом от брата, тот много общался с мессиром де Руси, а меня с собою не брал, как малолетнего. Брат говорил — Раймон унижался пуще прежнего, обещал отдать Монфору все лены, только пускай сохранится наследственное право его сына, Рамонета, Маленького Раймона. Да какое там! Когда к нам барцы подоспеют — а они уже на подходе, будут не позже чем через неделю — мы получим раймоновы лены и безо всяких «наследственных прав», взяв их силой франкских мечей, и каждый еретик будет насажен на клинок, как на вертел… Примерно так говорил мой брат Эд, излагая ход баронского совета. Я уже привык к таким речам, и самое важное, что извлек из слов брата — так это напоминание, что у графа Раймона есть сын. Очень важный для него, наследник, носитель того же имени… Интересно, он старше меня или младше, Маленький Раймон? Что за глупости, конечно же, младше, ведь он — сын Жанны Плантагенет, а с ней тулузский граф сочетался браком позже, чем узнал мою мать. Как я невольно волновался, покуда граф Раймон со своим посольством не уехал из нашей ставки (ну вот, уехал живой, и слава Богу!) — так совершенно того не желая я выдумывал всякие бедствия на голову неведомого мне Рамонета. Само знание о его безбедном, блаженно-близком к отцу существовании становилось для меня довольно мучительным. Если бы в Тулузе осаждали не Раймона, а Рамонета, не скрою — к стыду своему я бы с радостью смотрел на огромное войско Бара с Монтобанского холма.
С того дня, как сеньор Куси уехал, и мы остались предоставлены самим себе — и Монфору, Эд словно бы вырос и загрубел. Он часто громко смеялся, рассуждал как о своих о землях, которыми мы еще не владели. Он стал драчлив. После Лавора, где я подвернулся ему под руку впервые, в нем не прибавилось доброты и смирения. Теперь ему казалось — и недаром! — что я не усерден, мало радею о крестовом деле. Еще ему казалось, что я мало люблю графа Монфорского, да и мессира де Руси, под чьим началом теперь мы оказались. Я старался любить брата из последних сил — но тяготы долгой войны так утомили нас обоих, что на добрые чувства друг к другу совсем не доставало сил. Не следовало бы мне говорить, что когда брат, не допущенный на баронский совет, сгоряча съездил меня по уху, он очень напоминал мессира Эда… Хотя в отличие от своего родителя, позже он всегда извинялся. Не следовало бы говорить — да скрыть не получается. То, что мы с Эдом — люди разной крови, он потомок своего отца, а я — своего, эта умопомрачительная мысль мало-помалу делалась для меня реальностью. Маленького Раймона, должно быть, никогда не бил отец, невольно думал я, закипая изнутри горечью обиды… Будто сам факт, что граф Тулузский был ласков со своим сыном — а в том, что он ласков с сыном, я не мог сомневаться — чем-то меня обделял.