— Уберите эту непотребную снедь, — неожиданно рассердился еретик, и на Америга, покраснев со стыда, отодвинула плетеное блюдо с сыром как можно дальше.
— Простите, отче Гауселин… Это все наш гость, он не знает…
— Католик, должно быть? — мягким голосом спросил отец Гауселин, и я внутренне сжался. Впрочем, отрицать свою принадлежность к церкви я никогда бы не стал: напротив, сотворив краткую молитву, приготовился давать какой угодно отпор — вплоть до преклонения шеи под меч, как святая Агнеса. Отец Гауселин же не спешил на меня набрасываться — напротив, мягко кивнул, весь лучась дружелюбием в мою сторону.
— Ну что же, юноша, не правда ли — не такие мы страшные, как о нас рассказывают попы? Видите, младенцев не едим, и черных кошек тоже не спешим под хвост целовать…
Айма прыснула; мне же было вовсе не смешно. Лучше бы вы кошек целовали, чем тело Христово словами и делом оскорблять, подумал я. А сказал только:
— Да нет, что вы. Вовсе я так не думаю. Не все же священники такую глупость говорят.
— Молочного же мы не едим во все дни своей жизни, несколько более строгий пост во славу Господню стараемся держать, — продолжал отец Гауселин. Он так сильно искушал меня, так призывал ввязаться с ним в спор — меня, жившего целый год при Нотр-Дам бывшего студента, что сил никаких не было противостоять искушению! Тем более что Айма смотрела круглыми темными глазами в рот еретику, и мне так-то захотелось, чтобы она хоть на миг перевела взгляд на меня!
— Разве же во славу Господню, благородный эн, вы поститесь? А не из страха осквернения, которого не ведали апостолы, вкушая пасхального агнца за одном столом со Спасителем?
Метру Бернару, похоже, не хотелось диспута. Отец Гауселин, кушая макароны с непередаваемым изяществом — я так не умел — покачал головой, возводя глаза горе от такого невежества и не снисходя до ответа. Ответом были удивленные — что это тут за букашка запищала? — взгляды, подаренные мне с обоих концов стола. В самом деле, куда мне с ним спорить, необразованному мальчишке, даже не клирику, не послушнику — с катарским стариком, встречавшим в жизни оппонентов вроде легатов и архипастырей! Айма, округляя глаза, делала знаки брату. Аймерик наклонился к моему уху и шепнул:
— Не спорь, будь так добр, это ж наш гость, он господин епископ!
Я слегка задохнулся, распознав, кто заявился «на огонек» к мэтру Бернару — сам еретический епископ Тулузы, которого надеялись поймать и сжечь еще в Лаворе! Тем временем шумно встал из-за стола молчаливый вигуэр эн Матфре и без малейшей неловкости попрощался с хозяином кивком головы.
— Пойду-ка я, эн Бернар, что-то в сон клонит по такой жаре. А вам, любезная на Америга, спасибо за угощение.
— Понравился ли вам мой хлеб?
— Чудесно хороший хлеб, любезная хозяйка.
— А как вам мои ветчины и соленья, эн Матфре?
— И то, и другое выше всяческих похвал, на Америга.
Так переговариваясь, добрались они до двери; толстяк Матфре уже утирал пот, не успев выйти за порог под яркое солнце — и вот ушел, и я лишился последнего католика в компании, оставшись совсем один, в неловкости и печали.
— Историю, отец Гауселин, — попросила Айма жадно, сидя как маленькая девочка, сложив руки на коленях. — Историю расскажите, Бога ради!
— Ради праздника и для наставления в вере, — поддержал дочку мэтр Бернар, прерванный, помнится, в собственном рассказе еще до начала постройки Монтобана. И епископ рассказал — не ломаясь долго, как иные рассказчики, своим красивым голосом, весьма интересную историю, не лишенную, конечно же, катарского поучительного смысла. История была примерно такова:
Жил да был один человек, великий грешник. С женщинами распутничал, обижал вдов и сирот, скупился на деньги, а главное — не любил он истинной церкви и гнал ее, как только мог.
— Как епископ Фулькон, — вставил внимательно слушающий Жак. И был награжден смиренным светлым взглядом:
— Можно сказать и так, сын, но я предпочел бы, чтобы меня не перебивали.