— Похоже, ты ему понравился, — даже как-то завистливо сказал Аймерик, когда мы с ним укладывались спать. Жара стояла ужасная, на улице кричали пьяные весельчаки — весь город празднует, и в вину никому не вменишь в такой великий день, да нам ничто уже не могло помешать спать. — Понравился ты ему, слышь? Епископу Гауселину, святому мужу! Он ведь знаешь какой святой муж? Как апостол Павел или Иоанн, к женщине не прикасается, души спасает, мученической смерти не боится и даже жаждет! Пойдем-ка сегодня с нами на службу, посмотришь, какая у нас благодать!
Я вспомнил, как плакал белый проповедник в Лаворе, стоя коленями на углях, и притворился, что уже сплю.
Так началась у меня, возлюбленная Мари, совсем другая жизнь. Осада кончилась, из дома мэтра Бернара ушли отстраивать разоренное свое предместье Жак с Жакоттой, а мне идти было некуда. Монфор, как и предсказывали мудрые мужи капитула, с досады пошел войной на земли графа Фуа, и город оставило множество фуаских рыцарей, призванных на защиту собственных доменов. В Тулузе стало просторней… Наступало лето — весьма жаркое и засушливое, чего нетрудно было ожидать после такой весны.
А я все жил в доме мэтра Бернара. Ел за одним столом с катарским семейством, занимался хозяйственными делами, спал в одной кровати с Аймериком. Граф за мной не посылал, дел и работы у меня не было, знакомых и друзей — тоже. В своем двойственном положении я смущал госпожу Америгу — обращаться со мною как со слугой она не могла, содержать же и кормить как родича не видела причин. Бывало, что я целыми днями бродил по улицам, не зная, чем себя занять, и рассматривал город, заходя отдохнуть от жары то в одну, то в другую церковь. Встречные люди, с которыми я, может быть, недавно вместе таскал камни и пил из одного кувшина, не здоровались с незнакомцем в мешковатой одежде. Вопрос — зачем я нужен здесь — не оставлял меня; как ни смешно, я почти сожалел о днях осады, когда от меня Тулузе и графу была хоть какая-то польза. Город возвращался к обычной жизни — торговал, молился, работал — и мне в нем не находилось места.
Аймерик общался со мною по-прежнему просто и дружественно, тако же и Айма — но им обоим на меня не хватало времени. Аймерик, по требованию отца, посещал мастерскую ювелира, учась делать кольца и пряжки; не брезговал мастер Йехан и плетением кольчуг, во времена войны превращаясь в оружейника. Так что Аймерик проводил целые дни в мастерской, клепая крохотными заклепками кольчужные кольца на тонком металлическом полотне и слушая городские сплетни. У мастера ювелира было двое помощников, сыновей важных горожан, а по вечерам собирались сходки, вроде как у мэтра Бернара. Там выслушивались и обсуждались новости Тулузы и окрестностей — взят Памьер, город графа Фуа, верней, его сестры, важной еретички Эсклармонды; взят замок Готрив; Монфор собрался на Керси… Помимо плохих новостей, бывали и хорошие. Особенно восхищали Аймерика подвиги Фуаского графа. Он взахлеб рассказывал по вечерам, что граф Раймон-Рожер взял в плен двух знатных франков — Тюрси и Лангтона, брата самого архиепископа Кентерберийского; граф Раймон-Рожер отбил обратно Готрив; граф Раймон-Рожер то-то и то-то… Вспоминая Монжей и хрустящие под копытами лошадей человеческие кости, я отмалчивался. Мне было нечего сказать, в самом деле нечего. Вспоминая Эда и рыцаря Альома, я в очередной раз думал, что люди все одинаковы, важно только, на какой ты окажешься стороне… И от этих мыслей меня накрывало безысходной тоской.
Айма училась письму, чтению и ткачеству в манихейской школе в «женском доме»; туда же она водила свою малолетнюю сестру. Занимались с девочками женщины-еретички, умевшие читать и писать; за школу требовалось платить — деньги богатых горожанок, вроде наших девиц, шли на содержание сироток, воспитуемых в катарской вере. Айма, в свою очередь, приносила из катарской школы новости другого рода: о епископе Гауселине, о новых «соборах» по стране, о том, кого из знакомых готовят к «консоламентуму» — то бишь «утешению», еретическому крещению. Однажды, правда, она вернулась в слезах: ненавистный легат Арнаут, оказывается, отъединился от Монфора и с отдельной армией ездил по стране, разыскивая еретиков. Ему удалось взять город Ле-Кассе, вернее, Ле-Кассе сам сдался и выдал «Совершенных» — числом восемьдесят человек; не далее чем третьего дня они были сожжены. Госпожа Америга от такой новости сильно побледнела, сам мэтр Бернар заплакал — среди манихейских «диаконов» и «пресвитеров» Ле-Кассе давно уже обретался его родной брат Барраль, во священстве взявший апостольское имя Андре. Айма с пылающими мокрыми глазами обнимала отца, уговаривая его не плакать — дядя Андре умер за веру, умер благодатной смертью, стало быть, печалиться о нем грешно. Дай добрый Бог и нам всем так погибнуть — будучи Облаченным, праведным и твердым в вере, чтобы огонь костра становился для грешной плоти огнем Духа Святого. И всякому ведь известно, что когда доброго христианина сжигают на костре, он и боли-то не чувствует — всю боль и мучения берет на Себя Господь! Они сегодня немало обсуждали великое событие с женщинами своего дома, и даже сама великая «На Рейна» (главная еретичка) говорила, что надобно не плакать, но радоваться… Однако говоря так, Айма утирала слезы.