Выбрать главу

К ночи я окончательно решился. Что ж поделаешь, с таким собою жить оказалось невозможно, и я решил себя менять. Надеясь, что болезнь послужит достаточным доводом, по которому меня не будут звать на ужин, я потихоньку выбрался из дому, неся в руках ночной горшок — якобы направляясь с ним к выгребной яме и придерживаясь за стены. Опорожнив полупустой горшок, я однако же в дом не вернулся; ворота еще не были заперты — до заката — и выйти за пределы двора незамеченным оказалось неожиданно легко.

За воротами я припустил бегом. Всякий знает — после заката люди не купаются: водяной может утащить. Прямо так схватить за ногу, и в воду, и поминай, как звали. Но уж лучше достаться водяному, чем всю жизнь прожить трусом; человеку, который хоть раз в жизни слышал жесты и стихи, который сам пытался их написать, это не может быть неизвестно.

В лесу кричали совы — я содрогался, вспоминая истории про ночных птиц: по матушкиной версии, это были неупокоенные души женщин-вдовиц, а по словам брата — самые настоящие черти. Сопровождаемый аханьем лесных чертей — или вдовиц — или кто бы они ни были — я добрался наконец до обрыва и заводи. Солнце уже стало темно-красным и выглядывало из-за леса только самым краешком; сердце мое часто колотилось сразу от нескольких страхов. Вода в реке казалась совершенно черной и почти неподвижной; всякий ветер утих. Мне казалось, что из леса смотрят страшные глаза — не то звери, не то нечистые духи, не то чудовища, какой-нибудь Рыкающий Зверь — бедный плод греха колдуньи с дьяволом, со змеиной головой и львиным туловом, или заморский аспид, которого я в жизнь не сумею обездвижить своим пением. По той простой причине, что голос мне со страху совсем отказал. Я впервые оказался один, без разрешения, так далеко от дома поздно вечером.

Именно тогда, милая моя, у нашей тихой речки, я совершил самый отважный поступок в своей жизни. Я скинул одежду, коротко помолился («на самом деле оно просто», сказал в моей голове твой ободряющий голос), поручил себя Господу, забрался на самую высокую точку косогора — и низринулся вниз, в черную воду, принявшую меня с оглушительным грохотом. Падая, я здорово отшиб бедра, живот и те свои части, что делали меня мужчиною; но боль от ушиба ничего не значила в сравнении с яростным восторгом победы. Я всплыл, отплевываясь и очень боясь водяного; поспешно выкарабкался на берег, стуча зубами от холодной закатной воды; в ушах у меня сильно колотились водные молоточки, волосы лезли в глаза. Я был невероятно счастлив. Не смейся, что, едва одевшись, я возблагодарил Господа, опираясь коленями на толстую ветвь ивы, стелившуюся по земле; и что я пел крестоносные песни по дороге домой — тоже, надеюсь, тебя не рассмешит. Сердце мое горело, как у рыцаря, преодолевшего свое самое жестокое искушение. Обратно идти мне было не страшнее, чем днем. Что там темный лес — я сразился с темнотою, заложенной в моем собственном сердце, и на этот раз одержал победу.

Мое торжество слегка поутихло, только когда я вернулся к запертым воротам. Перелезть их не было никакой возможности — мессир Эд не для того строил укрепления, чтобы за них мог проникнуть любой мальчишка вроде меня! Никакого рога или хотя бы деревянной свистульки у меня с собою, конечно, не было. Пришлось изо всех сил колотить в ворота обломком палки, пока грубый голос — господин Амелен, не иначе — не спросил изнутри:

— Кого еще принесло на ночь глядя? Собак, что ли, спустить на тебя, попрошайка?

— Это я, сударь, — взмолился мокрый, уже начавший мерзнуть бедолага. — Я… к реке ходил. Откройте, а? Только тихо, Бога ради…

— К реке он, видишь ли, ходил на ночь глядя, — приговаривал наш управляющий сердито, с каким-то скрытым злорадством, которого я не мог пока понять. Погрохотав засовами, он отворил наконец калитку, и мне, живо прошмыгнувшему вовнутрь, предстало жуткое зрелище, зримая причина Амеленова злорадства… Не любил наш управляющий детей, а отроков — тем более, в особенности тех, от кого шум и беспокойство. Поэтому огромный, покрытый слоем пота и дорожной пыли мессир Эд, вразвалку — как всегда после дня в седле — шагающий с фонарем в руке со стороны конюшен, доставил его усталому взору некоторое удовольствие. Удовольствие, которое я никак не мог разделить. Разлакомившись долгой свободой, я успел подзабыть отцовскую привычку возвращаться в самые неподходящие моменты. У ног мессира Эда ковылял, вывалив язык почти до земли, его любимый здоровенный кобель — единственный спутник в разъездах, признававший только хозяина, а меня и матушку даже за людей не считавший.