Но при этом лишь в звучащем мире возможна человеческая близость, и лирический герой поступается тишиной ради призрачного вместе, причём иногда получает позорный эрзац вместо желаемого, продажную любовь вместо хотя бы временной настоящей.
Однако ведь и в прозе Кржижановского очень часто некое явление оборачивается противоположностью, приводящей к ничтожению, к аннигиляции его смысла… Сама собой напрашивается предположение, что болезненная невозможность письма, бунт букв, патологически не складывавшихся в слова, в последнее время жизни писателя – приход того самого безмолвия.
Конечно, концепт тишины у Кржижановского находит объяснение в философии. Например, у читаемого и чтимого им Эриугены воплощённая душа проходит путь возвращения к истоку, к непознаваемому. Апофатическое богословие есть тишина для разума. Но всё же Кржижановского интересует не только этот момент. Его личный метафизический поиск касается соотношения между верой и разумом, и в этом смысле он настолько же схоласт, насколько кантианец. Недаром цикл «Философы» выстроен так, как выстроен – почти в хронологическом порядке становления мысли, которая в последнем стихотворении отправляет героев в полёт.
Напрашивающийся вывод из написанного: именно стихи и только стихи дают представление о том, насколько глубоко Кржижановский был погружён не только в философскую, но и в собственно религиозную, а уж как следствие и богословскую проблематику.
Настал, кажется, момент хотя бы несколько слов сказать о псевдониме Кржижановского – Frater Tertius: не то брат Терентий из «Послания к Римлянам», не то «третий брат», т. е. свидетель при говорящем и слушающем или говорящем и Создателем (подробнее см. комментарий к циклу «Философы»). В. В. Петров убедительно показал, что и Тертий, и третий, несмотря на перестановку букв, заняты одним и тем же делом: они записывают. Тем же занимался и таинственный брат Лев, спутник Франциска Ассизского, чей образ, как и самого Франциска, странным образом выплывает при разгадывании текста стихотворения «Quo vadis, Domini?». Тот, кто записывает, фигура, может, и молчаливая, но именно благодаря ему найденный смысл доходит до будущего. Свидетель молчаливый – вот он кто, сам автор, в своей интерпретации. Тот, кто внутреннюю тишину насыщает смыслами извне. В этом тоже предстоит разбираться…
Тяготевший к идиоматичности Кржижановский обозначил диапазон своих поэтических устремлений в свойственной ему афористичной манере – от Андрея Белого до Саши Чёрного. На самом деле круг усвоенных авторов значительно шире. Во-первых, это Пушкин, «Пророк», к которому явно восходят строки, содержащие мотив тишины:
Пушкинские «дольней розы прозябанье», «горний ангелов полёт» и др. слышатся в тишине внешней, в отсутствии фоновых звуков, отсечённых мечом серафима. У Кржижановского речь идёт о другом: небесные сферы между собой созвучны, но само созвучье исполнено тишины, и в этой катахрезе проявляется парадоксальность, приём, на котором держится проза автора. В стихотворении «Ныне отпущаеши» вновь возникает пушкинский мотив меча, несущего смерть обычному существу из плоти и крови:
Помимо этого, буквы, это тело звука или, по крайней мере, его покров, обманны, иллюзорны, лживы:
(«Душа и книга»), «навек завит я в строки» (Там же), спелёнут, как беспомощный младенец, не умеющий защитить себя.
Но самое главное в другом. Пушкинский пророк получает новые чувства для того, чтобы глаголом жечь, т. е. говорить громче и действеннее. Лирический герой-поэт у Кржижановского мечтает о тишине, в которой его одинокое сознание могло бы постичь первосмыслы бытия.