Вдруг около него появился рабочий со спущенной от шеи до пояса рубахой и с красным, исхудалым лицом. По голому телу его скатывались капли пота. Рассмотрев, что это не кто иной, как сам хозяин, он низко поклонился и в дико устремленных серых глазах его засветился страх.
С минуту Колодников смотрел на него молча.
— Что смотришь, как на зверя?! — грубо закричал он в чувстве внезапно охватившей его злобы <…>.
— По тому самому, ваша милость…
Расставив красные пальцы опущенных книзу рук во все стороны и не зная, что ответить, рабочий стал переминаться с ноги на ногу.
— Ну! — закричал Колодников, и ему казалось, что это не он кричит, а кто-то другой, всегда находящийся в нем, кричит и душит его, фабриканта, и кажется ему, что он сам во власти этого другого.
— Кожа да кости и тела совсем нет, — кричал фабрикант, — не работать тебе, а дома сидеть с детьми голодными… Тоже, рабочим называется… здесь не богадельня… черт!
Последнее слово вырвалось из его горла с какой-то хрипотой и, быстро отвернувшись, он пошел прочь, чувствуя отвращение к себе и к тем бессмысленным гадким словам, которые он наговорил. Он шел вдоль фабрики, испытывая такое ощущение, точно внутри его от живота к горлу перекатывалось что-то холодное, скользкое, вызывая содрогания во всем теле, и ему казалось, что подымается тошнота, хотелось кричать, выть, плакать от чувства отвращения к себе, от ужаса пред своей внутренней скверной… безбожием, жестокостью. «Разбойник добрее меня», — прошло в его уме, и ему хотелось бежать в лес, в поле, закрыть лицо от света солнца, чтобы ничей глаз не видел его, и там взывать <к> Богу: «Помилуй и очисти мя». Бежать, однако, было уже поздно: десятки рабочих, прекратив на минуту свои занятия, смотрели на него, низко кланяясь. Он хотел сказать всем этим людям какое-нибудь доброе, ласковое слово, но <…> неожиданно для себя он закричал:
— Чего оставили дело, таращите глаза на меня? Вот я давно уже белый старик, а работаю, не покладая рук. Для того все на свет и родимся…
Внезапно остановившись, он пригнул голову, точно кто- то ударил его сзади, шепнув в душе его: «Зверь, опомнись, это ли должен говорить!» Он стоял с опущенной головой, с глазами потухшими и тупо устремленными на рабочих, и в уме его проходила мысль, что он, старый тиран, должен побороть зверя в себе, сказать рабочим что-нибудь ласковое, приветливое и доказать этим самому себе, что он все-таки человек. Однако же он чувствовал, что это трудно: привычка быть жестоким и грубым связывала все его добрые чувства, как железным обручем.
Вдруг он увидел мальчика лет двенадцати со встрепанными и рассыпанными вокруг бледного лица волосами, с голубыми яркими глазами, и глаза эти, как казалось фабриканту, смотрели прямо в него, и ему показалось, что их голубой цвет наполнил его душу голубым, смеющимся сиянием.
— Зачем здесь этот ребенок? — воскликнул он, и в голосе его послышалась искренность и всех удивившая человечность. — Разве я когда позволял, чтобы дети портили здоровье свое и надрывались? Да и воздух этот ядовит. Может быть, и позволял, да только не хочу этого больше: дети пусть уходят отсюда на вольный простор…
С каждой фразой в нем росло новое чувство, которого он не знал — доброта, прежний зверь скрылся в глубину существа его, и новая сила как бы подымала Колодникова, побуждая к необыкновенным для него словам и поступкам. Он увидел, однако же, что рабочие смотрели на него с большим удивлением и любопытством и что их было уже не несколько десятков, а гораздо больше. Все это подняло волнение в нем, и по привычке, поддерживая свой престиж, он заговорил с обычной грубостью, хотя глаза его светились добротой:
— Что смотрите так? Говорю вам, нехорошо это, мучить детей тяжкой работой. Разум я не утерял, кажется, и знаю, что это большой грех. Мы все люди, как я, так и вы, и кто из нас лучше, Бог один знает. Не зверь я — человек. Чего смеетесь? — черти!
Никто не смеялся; он вгляделся пристальнее в лица и поняв, что ошибся, сказал, глядя на мальчика:
— Дитя, подойди ко мне.
Мальчик подошел. Стоя в шагах трех от Колодникова, он смотрел на него большими простодушными глазами с детской наивностью, и опять старику показалось, что голубой свет ворвался в его темную душу и ему сделалось радостно, так что он вдруг улыбнулся.
— Что, ты, глупенький, думаешь, что тебе здесь надо работать с большими? Откуда это взял?
Губы мальчика огорченно дрогнули и, удерживая слезы, он сказал:
— Мама велела. Больная лежит и дети с нею голодные. Отец работал здесь и помер. Все хотим есть.
— Глупенький ты! — воскликнул Колодников, почувствовав такой прилив доброты, что его грудь высоко поднялась, точно чтобы дать место новым чувствам.
— Отец помер <…> так это прямой мой долг помочь его жене и детям. Деньги — прах, а люди — дети Божие. Скажи матери, что старый хозяин так говорит.
Рабочие с несказанным изумлением смотрели, как Колодников, вынув толстый бумажник, быстро отделил пачку кредиток и сунул их в руку мальчика.
— Иди-иди, — повторял он, легонько подталкивая его в спину, и лицо его было удивительным: оно сделалось светлым и радостным, точно внутри его существа распахнулось какое-то оконце и в прежнюю тюрьму ворвался голубой свет.
Мальчик запел.
Колодников посмотрел на удивленные лица рабочих и самолюбие старого дельца заговорило в нем прежним властным языком. Ему казалось, что он упал во мнении всех людей этих, и потому <он> с искусственным гневом закричал, нахмуривая брови:
— Чего глядите так! Знаю, что делаю. Где не следует, не брошу денег, не думайте. У меня в голове своя бухгалтерия и вам это не пример. Разинули рты и думаете: не потерял ли рассудок хозяин? Ну-ну, нечего стоять, работать надо.
Он все громче кричал, и чем сильнее чувствовал доброту и участие ко всем этим людям, тем выкрикивал все с большей грубостью. Это, однако же, не помогало: из-под опущенных бровей его светилось что-то радостное и лицо было светлым. Вглядываясь в рабочих, он вдруг увидел Ласточкина и закричал:
— Эй, ты, поди сюда!
Ласточкин подошел.
— Не люблю я тебя, — грубо заговорил Колодников, хотя в груди его прыгали радостные, добрые чувства. — Всегда ты был бунтарь и сколько раз уже я прогонял тебя, а вот теперь повадился разговаривать с моим сыном. Смотри, Ласточкин, помни: разум у сынка моего, что у младенца, запрещаю слушать его. Непутевый он, блажной, крамольный. Так ли говорю?
Он жадно ждал ответа, желая знать мнение рабочего о Леониде и почти уверенный, что Ласточкин будет поддакивать ему. Он, однако же, ошибся. Рабочий твердо и со злой улыбкой ответил:
— Нет, ваша милость, не так <…>. Что же касательно ума, то тоже напраслина: он словно с горы смотрит на нас и, видя грязь нашу, скорбит.
Все были удивлены смелостью Ласточкина и ожидали грозы; но, к общему изумлению, фабрикант стал только задумчиво смотреть на Ласточкина и вдруг улыбнулся длинной улыбкой.
— А ведь ты правду сказал, крамольник. Да, он скорбит, видя, как все мы, люди, грешно живем, точно он вернулся из каких-то горних селений… Однако, что за разговор у нас?
Он вдруг грозно посмотрел на фабричных.
— Говорю вам, работайте. Все глупость одна, блажь и ненужные слова. Ты, Ласточкин, грубить мне стал. Смотри у меня.
Он сердито застучал палкой об пол, но глаза его под нахмуренными бровями смеялись.
— А, впрочем, Ласточкин, ты хотя грубиян <…> но я тебе верю: вижу в тебе честность, и поэтому поручаю тебе вот что: перепиши всех малышей, больных и старых, что у нас на фабрике, узнай, кто в чем нуждается и приходи ко мне.
Он рванулся с места, грубо крикнул на рабочих, обругал их лентяями и, опустив голову, чтобы никто не видел его счастливого, но сконфуженного лица, быстро пошел к двери. В уме его или, вернее, в области подсознания тревожно билась какая-то скрытая мысль. Она беспокоила его, хотя и находилась вне сознания. Под влиянием этого беспокойства он остановился, делая усилие что-то вспомнить и вдруг закричал: