Я свернула к церкви — ее-то я отлично помнила: в меру высокая, белая, в форме креста, надставленного крыльцом на столбах, купол обит жестью, но весь блеск закрашен зеленым. Я так хорошо ее помню, потому что тысячи раз крутилась рядом в воскресные утра. Мамана выстаивала обедню, а я изучала полустертые фотографии на фарфоре и непонятные надписи на крестах старого кладбища, все чаще и нетерпеливее поглядывая на кованые дубовые двери с железными полосами крест-накрест — изделие местной кузницы, — откуда по окончании службы высыпали вереницей умиротворенные старушки. Что-что, а церковь я надеялась застать в прежнем виде, она одна имела естественное право не меняться. Она и не изменилась. Только была обложена. Вместо церкви стояло теперь причудливое альвеолярное сооружение землистого цвета — холм из сотен и тысяч выпуклых шершавых ячеек, плотно пригнанных друг к другу. Нет, так вы не поймете. Попробую иначе. Представьте себе ласточкино гнездо. Вспомните последнее ласточкино гнездо, которое вы видели, и сосредоточьтесь на нем, попробуйте мысленно увидеть его как можно точнее: шероховатые, скрупулезно слепленные из комочков глины, лазейка сверху, замаскирована под стрехой. Если вы хорошо закрепили его в уме, попробуйте представить два или три десятка таких ласточкиных гнезд рядом, целую птичью улицу, вытянувшуюся под крышей дома, от угла до угла, а если и это вам удалось, тогда возьмите десять, двадцать, пятьдесят таких рядов и обложите ими стены, обложите ими все стены дома, от стрехи до основания, до завалинки, а если вы преуспели и в этом, умножьте все на десять, на двадцать, на сто и дерзните нарисовать себе целую церковь, большую церковь с куполом, с башней колокольни, обложенную целиком, обложенную полностью ласточкиными гнездами. Так это было. Она была обложена сверху донизу, и кованые двери, оставшиеся еще от прежней церкви и перенесенные, как утешительный символ стойкости, в новую, — ее двери утонули под хижинами затейливой архитектуры, так что об их местоположении можно было только догадываться по плавной впадине в глиняной облицовке. Впрочем, контуры церкви сохранились — я различила и колокольню, и купол, и столбы крыльца, — только вот этот пугающий налет, этот культурный слой, наросший на первичном и похоронивший его под панцирем из слюны и глины.
Сколько времени понадобилось на такой полный переворот основ? Век? Тысячелетие? Моя собственная, резиной натянутая жизнь, готовая к жгучей боли разрыва, не могла ни мерить, ни рассуждать. Я стояла и смотрела, долгие минуты, застрявшие где-то на предельной черте, стояла перед этим курганом, сложенным из отходов полета. Сейчас, зимой, заброшенность здания била в глаза особенно вопиюще, непереносимо, и я почувствовала, что тишину, сгустившуюся вокруг меня, вероломно пропускающую, как сквозь сито, шорох одушевленного и вездесущего поля, — что ее надо сломать, неважно чем и как. Я слишком долго смотрела. Слишком долго воображала, что увидеть означает спасти, надо было спешить, надо было что-то делать, иначе я завязну, иначе мне не уйти. Я кинулась к колокольне и заколотила руками и ногами по облепившим дверь гнездам, не останавливаясь и даже не смущаясь, когда по рукам потекла клейкая жидкость разбитых яиц, когда пальцы натыкались на голое, неоперившееся тельце. Я била и крушила без остановки, а вокруг уже летали несчастные птицы, и в их отчаянном гвалте были и возмущение, и страх, и покорность. А я все колотила, и вот уже дверь, наверное давно подгнившая, рухнула с каким-то мясистым хрустом, и встречная волна старых вспугнутых птиц ударила мне в лицо — и тут я поняла с внезапной, нечеловеческой усталостью, что это не ласточки. Ласточки, первые узурпаторши церкви, давно улетели, и ее, в свою очередь, узурпировали воробьи. Из чистеньких при ласточках жилищ летели теперь ошметки грязи, солома, крошево листьев, нечистоты. И здесь — все та же неумолимая, издевательская эволюция, барьер, о который расшибались мои попытки понять. Я бросилась вверх по винтовой лестнице, деревянные ступени трещали и проламывались одна за другой у меня под ногами, как будто радуясь этой гонке, этой необратимости. Когда проломилась последняя, верхняя, я успела ухватиться и повиснуть на длинных, черных, залоснившихся веревках колоколов — они качнулись, но не ударили, как будто давали мне секунду на размышление.