Проснувшись утром, она не открыла глаз, по шуму следя за Дашу, который собирался на работу. Было очень трудно дышать глубоко и мерно, как люди дышат во сне, а еще труднее было держать веки закрытыми, свет бил сквозь тонкую кожицу, апельсиновый, резкий, и при каждом приближении Дашу она напрягалась, как будто зрячими становились кончики пальцев, губы, щеки. Вначале он двигался осторожно, потом дал понять, что знает, и перестал церемониться, звякал ложечкой в кружке, стучал посудой и сильной струей пускал воду в раковине, И все же так близко, чтобы вынудить ее открыть глаза, он не подходил. Антония упрямо держалась за свое притворство, веря в защиту, которую давал ей сон, и все потому, что страшилась тех двух-трех банальных слов о встрече с Палибродой, которыми ей надо будет отделаться от неизбежных расспросов. Она сознавала, что не сможет ничего добавить к сказанному вчера, и Дашу почует неладное, а этого более чем достаточно, чтобы задеть его за живое. Она жалела, что помянула вчера Палиброду — и зачем? То ли не допуская, что Дашу посмеет выпытывать подробности встречи с таким лицом, то ли из желания сразиться с ним на его позициях его же оружием. Когда он вышел, чуть ли не хлопнув дверью и громко, в расчете на самый крепкий сон, бросив: «Уезжаю на неделю, до двадцать пятого», ей стало хорошо, очень хорошо, и она еще некоторое время пролежала, раскинув руки, ощущая кожей остывающее рядом тепло.
Весь день она бесцельно слонялась по старому городу, застревая глазами на крышах, на стрехах. Вглядывалась в перспективу улиц, рассматривала свой смутный очерк в витринах. Что-то жгло ее, не давало покоя, и стоило ей очутиться у старой плавильни, как она вдруг решилась и набрала из автомата номер дирекции стройтреста. Когда коммутатор откликнулся мелодичным «Вас слушают», она не нашлась, что сказать, и женский голос на другом конце провода повторил: «Вас слушают, товарищ, вам кого?», — на этот раз жестко и раздраженно. Антония повесила трубку и рассеянно постояла, наблюдая, как она покачивается на рычаге. Что она могла сказать Палиброде? Что не знает, чем заняться? Ее разобрал смех, и тут она заметила, что рядом стоит какой-то толстяк и смотрит на нее с подозрением — дескать, ничего смешного не вижу. Она сказала без предисловий: «Сломан». И толстяк в сердцах выругался. Зачем она звонила, зачем соврала, она сама не знала и уж тем более не знала, что движет ею в случаях поважнее.
Когда она снова увидела того человека, перевалило далеко за полдень, она ела виноград из большого кулька, беспокойство перешло в ожидание, она наконец поняла, что ждет чего-то важного для себя, какой-то большой перемены, ломки, от которой ей, может быть, придется несладко, но, может быть, и не очень скверно? Предчувствие было таким сильным, что она уже не разбирала, само ли оно сбывается или по ее воле. Человек ждал у входа в ее дом, прислонясь к акации, никого поблизости не было, но воздух кипел от множества любопытных глаз. Его это нисколько не смущало, завидев ее, он помахал обеими руками — как всегда, ясный, спокойный, хозяин всему, что он делал, и всему вокруг себя. Антония заулыбалась, протянула ему кулек с виноградом, а он, заглянув внутрь, сказал: «Я подумал, может быть, ты захочешь прокатиться верхом. Я затем и пришел, спросить тебя, не хочешь ли прокатиться?»
Не глядя на приотворенные окна, откуда вырывались кухонные пары и громыханье кастрюль, Антония взяла его под руку, сама удивляясь своей смелости. «Как мило, что вы обо мне вспомнили, я сегодня скучаю, да еще как, вы не можете себе представить, так бы и заревела», — говорила она, а пальцы отчаянно цеплялись за жесткую ткань его куртки, когда она пыталась приноровиться к его странному, неровному шагу. Он был большой, огромный, от него пахло землей. Он не произнес ни звука, не повернул головы, чтобы посмотреть, как она внезапно стала женщиной, способной признать его силу, он взбирался на холм меж голубых колючек, ноздрями чуя присутствие коня, прождавшего его целый день. Когда они показались на вершине — он и Антония, почти невидная в его тени, — Орлофф, задрав длинную влажную морду, встретил их громким ржаньем и пошел к ним нервным аллюром, развевая гривой. Человек успокоительно похлопал его по шее тыльной стороной ладони. «Тише, малыш, тише, ты же видишь, почему я опоздал». Конь зафыркал, обнажая верхнюю губу. И вдруг Антония оказалась у него на спине, она даже ахнуть не успела, согнулась, судорожно обхватила длинную конскую шею в страхе, что упадет при первом же движении. Конь шарахнулся, встал на дыбы, человек крикнул: «Легче, легче, пошепчи ему на ухо, на ухо». Но Антония, ни жива ни мертва, только еще крепче сжимала напрягшуюся, пульсирующую шею. Орлофф пустился галопом, замотал головой, чтобы высвободиться, глаза налились кровью, и человек отчаянно приказал: «Отпусти руки, откинься на спину!» Он услышал голос Антонии, искаженный ужасом: «Как — отпустить, я же не умею», — и почувствовал, как пальцы у него наливаются холодом и свинцом, он потерялся, он не понимал, чего тут уметь, а тем временем Орлофф еще и еще раз встал на дыбы, прямо, как свечка, и Антония рухнула в траву и осталась лежать молча, не шевелясь. Конь описал несколько кругов и принялся как ни в чем не бывало щипать траву, исподтишка косясь на хозяина. Человек подбежал к Антонии, перевернул ее лицом вверх, она вздохнула, он наклонился к ней, да, она дышала, как дышат женщины, грудью, он уложил ее на траву, но она не открыла глаз, силы ее оставили.